— Расскажи о самой церемонии.
— Ох, очень это трудоемкое дело! Надо отблагодарить семью жениха за платье — подарить им множество плетеных тарелок и наготовить кучу еды. — Рутэнн улыбается. — За четыре дня до свадьбы я переселилась к свекрови. Сама я постилась, но готовить должна была на всю семью — это такое испытание, чтобы проверить, достойна ли я их мальчика, за которым по закону была замужем уже три года. Еще есть такая традиция: тетки жениха по отцовской линии приходят в гости и швыряют грязью в теток по материнской линии, и все жалуются на жениха и невесту… Но это все шутки вроде тех безумных мальчишников и девичников, которые принято устраивать у pahanas. А потом в торжественный день я надела белое платье, сшитое дядьями Элдина. Очень красивое: всюду кисточки, тесемки, одна другой мельче, как палки, на которые я буду опираться в старости, все ближе и ближе к земле, пока не коснусь ее лбом.
— А зачем второе платье?
— Его ты наденешь в тот день, когда будешь умирать. Встанешь на обрыве в Большом Каньоне, разложишь платье, влезешь в него — и взмоешь к небу, как облако. — Рутэнн косится на свою левую руку: она по-прежнему носит обручальное кольцо. — Вы, pahanas, репетируете свою свадьбу, а для нас свадьба — это репетиция всех оставшихся дней жизни.
— Когда умер Элдин? — спрашиваю я.
— В засуху восемьдесят девятого года. — Рутэнн покачивает головой. — Я думаю, духи специально его выбрали, такого крупного: знали, что только он сможет принести нам дождь. В ту ночь, когда он вернулся, я стояла на пороге этого дома. Я запрокинула голову, открыла рот и постаралась выпить столько его капель, сколько смогла.
Я неподвижно гляжу на дым, кудрявой струей бегущий из трубы.
— А ты знаешь, кто там живет сейчас?
— Уж точно не мы, — говорит она и, развернувшись, уходит по тропе.
Мы с Гретой сидим на уступе Второй Месы и любуемся закатом.
«Дорогая мамочка! — пишу я на обороте бумажного пакета. — Знаешь, в начальных классах учительницы организовывали празднование Дня матери, но меня жалели и разрешали не готовить соли для ванн, не плести бумажные корзины и не вырезать открытки… А когда я пошла покупать свой первый лифчик, то несколько часов простояла в отделе нижнего белья, пока туда не вошла женщина с дочкой и я не попросила ее помочь мне… В десять лет я решила стать католичкой, чтобы зажигать для тебя свечку. Чтобы ты видела меня с небес… И порой я мечтала умереть, чтобы встретиться с тобой. — Я поднимаю глаза к желтому, как блин, пейзажу вдалеке. — Как для девочки, которая почти ничего не помнит, я очень многого не могу забыть. Я знаю, что ты сожалеешь о случившемся, — пишу я. — Я просто не уверена, достаточно ли мне твоего сожаления».
Я кладу карандаш, и тот скатывается с камня. Даже в полной тишине я слышу, как мама извиняется передо мной за свои поступки, а отец оправдывает свои. Казалось бы, мне должно быть легче, когда они оба так близко, но на самом деле так им только проще разорвать меня пополам. Они оба переманивают меня на свою сторону. И делают это так громко, что я не слышу собственных мыслей и не могу принять решение.
В который раз.
Я люблю отца и понимаю, что он не зря увез меня отсюда. Но я сама мать и не могу даже представить, чтобы у меня отняли дочь. Проблема заключается в том, что в этой ситуации нет выбора «или-или».
Мои родители оба по-своему правы.
И в то же время оба жестоко ошибаются.
Сзади неслышно подходит Рутэнн и пугает меня до смерти.
— Я так испугалась!
Она опускается на землю.
— Я раньше часто сюда приходила, — говорит она. — Когда мне нужно было хорошенько что-нибудь обдумать.
Я подтягиваю колени к подбородку.
— А о чем ты думаешь сейчас?
— О том, каково это — возвращаться домой, — говорит Рутэнн, глядя на далекие вершины Сан-Франциско. — Я рада, что ты поехала со мной.
Я улыбаюсь.
— Спасибо.
Она прикрывает глаза от ослепительно-красного сияющего заката.
— А о чем думаешь ты? — спрашивает она.
— О том же, — отвечаю я и рву коричневую бумагу в клочья.
Мы вместе смотрим, как ветер уносит их прочь.
На следующее утро, еще до рассвета, деревенская площадь уже забита людьми. Одни сидят на металлических складных стульях, кто-то примостился на крыше дома. Рутэнн с Вильмой выбирают себе место под навесом на самом краю площадки. Солнце еще не взошло, но танец будет длиться целый день, а к тому времени палить уже начнет немилосердно.
Софи почти не разговаривает, только, примостившись у меня под боком, трет глаза. Она смотрит на привязанного к крыше золотого орла, который каждую пару минут хлопает крыльями и порой даже кричит.
Когда солнце кулаком вздымается над горизонтом, из kivas, где их подготавливали, появляются кацины, все сразу. На площади вырастает гора подарков. Поскольку вчера ночью не было дождя, пить сегодня нельзя, как бы ни припекало.
Их без малого пятьдесят — это кацины Hoote, как мне сообщают, — и все одеты совершенно одинаково: белые юбки с красными кушаками, узорные набедренные повязки. На руках — браслеты, грудь обнажена; на левых лодыжках — бубенцы, на правых — погремушки. Еще по погремушке в правой руке, в левой — можжевельник, womapi. Между лопаток у каждой красуется ракушечное ожерелье, к задам прилеплены лисьи хвосты. Тела их покрыты красной охрой и присыпкой из кукурузной муки, но самое яркое в их костюмах — маски, веера перьев, вонзенные в громадные деревянные головы черных псов с оскаленными зубами и вытаращенными глазами.
Когда начинаются песни, Софи утыкается мне в шею. Глубокая, нутряная песня нарастает, близится крещендо. Кацины парами вращаются в такт музыке, понукаемые стариком-кукловодом, который попутно рассыпает во все стороны кукурузную муку.
Рутэнн поглаживает Софи по спине.
— Не бойся, Сива, — говорит она. — Они не причинят тебе вреда. Напротив, они тебя защищают.
Примерно час спустя они перестают танцевать и, позвякивая, направляются к груде подарков. Буханки свежего хлеба летят к людям на крышах, катятся арбузы, брызжут фонтаны винограда, воздушной кукурузы и персиков. Недавно овдовевшей Вильме достается самая большая корзина фруктов.
Наконец они раздают подарки детям. Мальчики получают луки и стрелы, вложенные в полые рогозы и обернутые листьями кукурузы; для девочек приготовлены куклы с можжевеловыми веточками. К нам подбегает вспотевший танцор и протягивает двух кукол-кацин с иссушенными на солнце лицами: одну дочке Вильмы, другую Софи. Когда он опускается перед Софи на колено, она отскакивает, испугавшись ярких мазков на маске и острого запаха пота. Он качает резной головой, и в следующий миг ее пальчики уже сжимают куклу.
Мне кажется знакомой его грация, плавные линии тела. Зачарованно следя за ним, я прикидываю, не может ли под этой маской скрываться Дерек — племянник Рутэнн, плясун с обручами, которого мы повстречали в Фениксе.
— Это не…
— Нет, — отвечает Рутэнн. — Сегодня — нет.
После кацины выстраиваются в две колонны и уходят с площадки длинной волнистой линией. Облако как будто следует за ними.
Рутэнн прикасается к Софи, крепко вцепившейся в новую куклу, прижимается щекой к ее макушке и смотрит им вслед.
— Прощай, — говорит она.
Проснувшись на следующее утро, я вижу Софи, безмятежно спящую под боком у Греты. Рутэнн нет. Я на цыпочках выхожу на улицу и вижу мужчину, который подбирается к привязанному на крыше орлу — смотрителю обряда. Птица отчаянно бьет крыльями, но веревка не дает ей взлететь. Мужчина что-то тихо бормочет, осторожно подступая к орлу, пока не оказывается достаточно близко, чтобы набросить на него одеяло.
Из соседнего дома выходит женщина, и я обращаюсь к ней:
— Он что, хочет украсть птицу? Мы должны ему помешать!
Она качает головой.
— Этот орел, Талатави, наблюдал за нами с мая — следил, чтобы мы все сделали правильно. Теперь ему пора уходить.
Женщина рассказывает, что Талатави поймал ее сын, которого отец опустил на веревке в гнездо на утесе. Имя орла в переводе означает Песнь Восходящего Солнца, и после того как ему дали имя, он стал членом их семьи.
Я жду, пока ее муж отвяжет птицу: хочется посмотреть, как орел улетит. Но мужчина только все крепче сжимает одеяло…
— Он его убивает?!
Женщина вытирает слезы. Орла, рассказывает она, посыплют кукурузной мукой и выщипают у него почти все перья, которые пойдут на амулеты и обрядовые атрибуты. Труп Талатави похоронят вместе с дарами кацин, после чего он отправится к духам и доложит, что хопи заслужили дождя.
— Это все на благо, — говорит она дрожащим голосом. — Но от этого не легче его отпускать.
Из дома выскакивает Вильма.
— Вы ее видели?
— Кого?
— Рутэнн. Она пропала.
Зная Рутэнн, рискну предположить, что она отправилась обследовать мусорные кучи, разбросанные по всей резервации. Вчера, пока мы шли к Сиполови, она рассказала мне об одном веровании хопи: они считают, что все поломанные или изношенные вещи нужно возвращать земле, а потому не уничтожают и не перерабатывают отходы. Когда же ты умрешь, то получишь назад все, что при жизни сломалось или износилось.
Я тогда еще подумала, распространяется ли это правило на человеческие чувства.
— С ней наверняка все в порядке, — говорю я Вильме. — Вернется, глазом моргнуть не успеете.
Но Вильма заламывает руки.
— А если она заблудилась? Я не знаю, сколько у нее осталось сил.
— У Рутэнн-то? Да она в триатлоне участвовать может. И притом победит.
— Да, но это было до химиотерапии…
— До чего?
Вильма рассказывает, что когда Рутэнн поставили диагноз, то она пошла к местной врачевательнице. Но болезнь прогрессировала слишком быстро, и ей пришлось обратиться к традиционной медицине. Рутэнн говорила Вильме, что я вожу ее в больницу, вот только я ни в какую больницу ее никогда не возила. Она даже не упоминала, что у нее рак.