Похищение лебедя — страница 52 из 91

Ее зять, мой старый друг, поддержал мои ухаживания за ней (хотя он, пожалуй, знал обо мне слишком много такого, что не украшало моей репутации) и дал за ней щедрое приданое. Мы скромно обвенчались в церкви Сен-Жермен-л’Оксерруа и поселились в квартале Сен-Жермен. Жили мы тихо. Я занимался живописью и выставками, она безупречно вела дом, в котором мои друзья всегда были желанными гостями. Я очень любил ее. В этой любви, быть может, было больше восхищения, нежели страсти. Мы были слишком стары, чтобы ожидать детей, но могли жить друг для друга, и я чувствовал, как под ее влиянием становлюсь серьезней и с готовностью забываю прежнюю жизнь, которую она, без сомнения, не одобряла. Благодаря ее непоколебимой вере в меня я глубже ушел в искусство и весьма усовершенствовался в нем.

Мы могли бы жить счастливо и дальше, если бы наш император не решился бросить Францию в пучину самой безнадежной из войн, вторгнувшись в Пруссию. Ты, дорогая, была тогда девочкой, но известие о Седане и для тебя, должно быть, ужасное воспоминание. Затем их армия перешла в наступление и победители растерзали наш несчастный город. Теперь я должен искренне признаться тебе, что был среди тех, кто считал все это нестерпимым. Правда, я не принадлежал к варварскому отребью, но был среди тех умеренных, кто считал, что Париж и Франция более чем достаточно настрадались под властью бездумного напыщенного деспотизма, и выступил против него.

Ты знаешь, что я провел последние годы в Италии, но я не говорил тебе прежде, что был изгнанником, беглецом от несомненной опасности, дожидавшимся возможности вернуться к тихой жизни в родном городе. Кроме того, я бежал от горя и цинизма. Я действительно был другом Коммуны и не стыжусь этого, хотя и оплакиваю своих товарищей, которым государство не простило их убеждений. В самом деле, разве не вправе был каждый из парижан откликнуться революционным выступлением или хотя бы горячим негодованием на последствия того, чего с самого начала не одобрял? Я навсегда останусь при этом убеждении, хотя мне пришлось заплатить за него так дорого, что я не решился бы действовать, знай заранее, чего это будет стоить.

Коммуна была провозглашена 26 марта, и до начала апреля все было спокойно пока на улицах, которые мы занимали, не начались уличные бои. Ты к тому времени была в безопасности в Пасси. Я, возвратившись, расспрашивал о тебе Ива: он сказал, что не был тогда знаком с твоей семьей, но что ты пережила катастрофу благополучно, если не считать лишений, которые коснулись всех. Возможно, ты могла бы рассказать мне, что слышала стрельбу на отдаленных улицах, а возможно, и не слышала. Когда заговорили пушки, я был занят доставкой донесений от бригады к бригаде и на ходу делал зарисовки исторических событий, когда это удавалось сделать, не подвергая риску других.

Элен не разделяла моих симпатий. Ее вера прочно связывала ее с павшим режимом, но она бережно относилась к моим убеждениям: просила меня не поверять ей ничего, что могло бы меня скомпрометировать, на случай, если один из нас будет схвачен. Из уважения к ее просьбе я не говорил ей, где расположена бригада, с которой я был наиболее тесно связан, — не скажу этого и тебе из уважения к ее доверию и великодушию. Улица была старая и узкая, в ночь на 25 мая мы построили на ней баррикаду, понимая, как важно удержать ее, если, как мы предполагали, самозваное правительство пошлет на следующий день войска для захвата нашего района.

Я обещал Элен вернуться до вечера, но нужно было держать связь с нашими товарищами на Монмартре, и я вызвался доставлять сообщения — я еще не был под подозрением у полиции. Я беспрепятственно добрался до Монмартра и вернулся бы так же легко, но меня задержали. То было моим первым столкновением с милицией. Меня долго допрашивали, не раз угрожали и отпустили только на следующий день к полудню. До того я много часов провел, ожидая расстрела на месте. Я не стану рассказывать в подробностях, как шел допрос, не желая посвящать тебя в них даже спустя восемь лет. Это было страшное переживание.

Но я должен и готов рассказать тебе о том, что было много ужаснее. Элен, напрасно прождав меня ночь и встревожившись, с первым светом отправилась на поиски, расспрашивая соседей, пока кто-то, сжалившись над ее отчаянием, наконец не проводил ее к нашей баррикаде. Я был еще под арестом. Она подошла к баррикаде в ту самую минуту, когда подступили войска из центра. Они расстреливали всех, не отличая коммунаров от случайных прохожих. Правительство, разумеется, не признавало подобных инцидентов. Пуля ударила ее в лоб. Один из моих товарищей узнал ее, вынес из схватки и скрыл ее тело за баррикадой.

Когда я, добежав сначала до дома и найдя его пустым, добрался туда, она уже остывала. Она лежала у меня на руках, и кровь засыхала на ее волосах и платье. Лицо ее выражало одно изумление, глаза закрылись сами. Я тряс ее, звал по имени, старался разбудить. Мое единственное и жалкое утешение в том, что она умерла мгновенно, и еще в уверенности, что знай она, что ее ждет, она без колебаний вручила бы судьбу своему богу.

Я похоронил ее, поневоле в спешке, на Монпарнасском кладбище. Через несколько дней горе мое усугубилось поражением нашего дела и казнями тысяч соратников, в первую очередь наших организаторов. В последний момент друг, живший вблизи городских ворот, помог мне выбраться. Я один добрался через Ментон до границы, чувствуя, что ничего больше не могу сделать для страны, которая отказалась от последней надежды на справедливость, и не желая жить в постоянном ожидании ареста.

Брат сохранил мне верность в этом испытании: он молчаливо чтил память и могилу Элен и временами писал мне, обсуждая возможность возвращения. Я был второстепенным актером в той драме и мало интересовал правительство, занятое новыми делами. Вернулся я, конечно, не из желания способствовать благосостоянию Франции, а из благодарности к брату, чтобы быть рядом, когда он заболел. Я знал, но не от него, а от Ива, что брат теряет зрение. Та небольшая помощь, какую я сумел ему оказать, и упрямая привычка писать вопреки всему были моими единственными радостями, пока я не узнал тебя. Я был отверженным: без жены, без детей, без родины. Я больше не думал усовершенствовать общество — стремление, присущее всякому мыслящему человеку, — и ночи мои полны были кошмаром оставшейся на моей совести смерти, ставшей бессмысленным, жестоким жертвоприношением идеям.

Мне не передать словами, что значили для меня сияние твоей натуры, твой природный дар, нежность твоей привязанности и дружбы. Я не унижу тебя, настаивая на сохранении тайны, — и без того мое счастье в твоих руках. И чтобы не утратить решимости исполнить обещание, передать тебе правду о себе, я тороплюсь закончить, оставаясь душой и телом.

Твой О. В.

Глава 55МАРЛОУ

Я обратил особенное внимание на сообщение Мэри, что Роберт впервые повстречал женщину, ставшую его манией, в толпе музея Метрополитен. Теперь я обдумывал, не спросить ли его напрямик о той встрече. Что бы ни случилось там, что бы он ни увидел в ней — она с тех пор захватила немалую часть его сознания и, возможно, стала причиной болезни. Если он лишь вообразил ту женщину в толпе, иными словами, если он галлюцинировал, то в мой диагноз следовало ввести поправку и значительно изменить назначенное лечение. Рисовал ли он по памяти: независимо от того, реальной ли была увиденная им женщина? Или он продолжал галлюцинировать? Тот факт, что он, по-видимому, рисовал современную женщину, мельком увиденную в толпе, в костюмах девятнадцатого века, сам по себе предполагал работу воображения, возможно, неосознанную. Бывали ли у него другие галлюцинации? Если и бывали, он не вспоминал о них.

Ко времени его переезда с Кейт в Гринхилл лицо загадочной дамы, по крайней мере иногда, вставало перед глазами, ведь Кейт нашла набросок во время поездки на юг. Но, заговорив с Робертом о первой встрече и упомянув музей, я неизбежно выдам, что общался с кем-то из его близких, и ему не придется долго гадать, с кем, раз он уже знает, что мне известна фамилия Мэри. Он, очевидно, доверился Мэри, но не Кейт, и вряд ли говорил с кем-то еще, если только не упомянул о незабываемой встрече кому-нибудь из нью-йоркских друзей. Мэри заключила из его слов, что он видел незнакомку всего несколько минут, однако мне в это верилось с трудом, тем более после того, как Кейт показала мне его работы. Он, несомненно, близко ее знал и долго наблюдал внешность и характер. Роберт утверждал, что не работает по фотографиям, но, может быть, он уговорил незнакомку позировать ему достаточно долго, чтобы накопить материал для будущих портретов?

Но я не мог позволить себе так рисковать: открыв Роберту, как много узнал, я уже не смогу завоевать его доверия. Возможно, не следовало даже говорить ему, что мне известна фамилия Мэри. Я зашел так далеко, что решился во время утреннего визита спросить из привычного кресла в углу, где он познакомился с женщиной, вдохновлявшей большую часть его работ. Он коротко глянул на меня и вернулся к роману, который читал. Мне ничего не оставалось, как, посидев еще немного, извиниться и выйти. Он начал брать захватанные детективные романы с полки в комнате отдыха для пациентов и, когда не писал, со скучной добросовестностью читал их, поглощая примерно один в неделю, все самые крутые детективы о мафии, ЦРУ и убийствах в Лас-Вегасе. Мне пришлось задуматься, не испытывает ли Роберт сочувствия к преступникам в этих книгах, ведь и сам он был взят с ножом в руках. Кейт говорила, что он в свое время почитывал триллеры, да и я видел их на стеллаже у него в кабинете, но, по ее словам, он еще читал каталоги выставок и исторические труды. На полке в комнате отдыха можно было найти книги гораздо лучшего качества, в том числе несколько биографий художников и писателей (признаться, некоторые я сам сунул на полку, чтобы посмотреть, не выберет ли он их), но Роберт к ним не прикасался. Мне оставалось лишь надеяться, что он не приобретет вкуса к насилию, читая романы об убийствах. Никаких признаков этого я не замечал. Ждать от него откровений о том, где и как он познакомился со своей излюбленной моделью, было столь же тщетно, как просить объяснить, почему он ограничивает себя самым низкопробным чтивом, какое может найти на полке.