Похищение — страница 63 из 64


Василий Лукьянович был молчалив оттого, что стеснялся грубого, громкого своего голоса, ставшего таким от прошлой его морской службы. А после контузии, поразившей Василия Лукьяновича в самом конце войны, стал он глуховат на правое ухо, отчего заговорил еще громче. Кончал он службу в тылу, сначала санитаром, потом фельдшером. Дело оказалось непустое, и продолжал бы он эту работу на гражданке, да только досаждали бестолковые, еле бормочущие пациенты, сами не знавшие, что с ними стряслось.

Приходилось переспрашивать по многу раз, наклоняя левое ухо.

Василий Лукьянович поразмыслил и пошел в лаборанты.

В людях Василий Лукьянович ценил основательность, в речах — трезвость, в поступках — дисциплину и разумность. Ксению Ивановну уважал, угадав в ней характер за внешней мягкостью. Илья же Игнатьевич, хотя и врач и начальство, был, по его меркам, человек несерьезный, пустоватый человек, звенящий какой-то, а потому Василий Лукьянович своего коллегу жалел, внешне; правда, никак этого чувства не проявляя. Но то, что услышал он сейчас, случайно, конечно: курил после обеда на лавочке за кустами жасмина, когда Илья Игнатьевич и Ксения Ивановна прошли мимо, — поразило и расстроило Василия Лукьяновича. Скажите пожалуйста, дерево у человека в квартире выросло. Дятлы стучат. Заместо потолка — небо. Ну и наплел. Ну и гусь. И Ксения Ивановна хороша.

Нет чтобы одернуть, коллегу в чувство привести. Эх, все-таки баба есть баба. Слабая порода.


Дятлов было два. Под их уютный перестук Илья Игнатьевич, умильно прикрыв веки — притворщик! — следил, как плавно движется она по комнате, собирая на стол. Вначале покрыла его — Василисиным взмахом от себя хрусткой, в квадратах складок скатертью, уже лет пять не тревожимой в нижнем ящике гардероба. Поставила две тарелки толстого фаянса и рядом с каждой положила тронутую желтизной салфетку в серебряном потемневшем кольце. Птицы на миг угомонились, непривычная тишина заставила его поднять голову и потерять из виду стол и руки Ксении Ивановны. Оказалось, дятлы взлетели повыше и возились там с гнездом, притыкая былки и веточки. За последнее время торшер заметно вырос. Буйная крона скрыла, унесла вверх протечный потолок. Илья Игнатьевич вглядывался, любопытствуя увидеть знакомые желтые кляксы, но глазам открывались синие куски неба, где выше редких облаков завис темный крестик сапсана.

Он снова опустил глаза. Два невидимых — от чистоты и тонкости — бокала таяли друг против друга, а в стороне, на краю стола, теплым куриным духом исходила фарфоровая супница, оперенная ручкой половника. Ксения Ивановна, должно быть, решила, что он задремал. Тихо отвела рукой синецветную ветку, наклонилась и сказала:

— Илюша, Илюш, встава-ай. Обед на столе. Боже, хорошо-то как.

Худой мужчина и старички уже были на своих местах. Она скинула плащ, прошла в дальнюю комнату переодеться. К инструменту вышла в черном бархатном платье, села за клавиатуру и задумалась. Первый звук полоснул пространство. Он резал его и рвал, и в черные треугольные дыры лезли другие звуки. Вот они хлынули неостановимой лавиной — бантов, колпаков, чулок под летящими фалдами. Они хватают ее и тащат, она смеется и отбивается. Жарко горит солнце на рожке охотника. Пастушок идет краем поля, закинув голову к ликующему небу, и сквозь гуд недалекого леса пробиваются крики валторны. А там, за углом, за внезапно открывшейся крепостной стеной, за островерхими башнями тесного города взрывается ярмарка, заполняя собой кривые улочки, булыжные площади, колокольчиковое поле. Солнце заходит, светло и волшебно бегут по клавишам пальцы, а если и ошибаются, то ошибаются легко и лукаво. Так играл Иосиф Гофман.

Но вот невидимая сила сбила звуки в могучие упряжки, пальцы стали собранней, удары — резче и суровей. В игре проступила страшная размеренность и точность. Какая дерзкая поступь басов.

Какие смелые порывы открыли дорогу вверх. Какие мертвые паузы оттенили стремительный бег. И вдруг — в повисшем пустом пространстве с дивной загадочностью встает одинокий звук. Так играл Сергей Рахманинов.

Низкое небо опустилось над полем. В застоявшейся его зелени плыли подкрашенные розовым облака. Одна-единственная птица тонко звенела над умолкающей травой. По полю шла девочка в венке из ромашек. Она уходила к горизонту, не думая о дороге.

Скажи, куда? Скажи, зачем? Звуки вопрошают, бьются, замирают.

И вместе с теплым вечерним туманом все вокруг затопляет высокая светлая нежность. Так играет она, Ксения Адоскина.


В пятницу из кошелки Василия Лукьяновича, помимо обычной снеди, явились капустный пирог, пакет подсохшего зефира и бутылка без этикетки.

— Вот, — сказал он, поводя рукой над столом. — Это, значит… — и, опережая удивленно-сердитую морщинку на лбу Ксении Ивановны, добавил, кивнув на бутылку: — Легкое очень, домашнее…

Илья Игнатьевич, направившийся было к выходу, чтобы на улице поджидать Ксению Ивановну, застыл в дверях.

— Что вы сказали, Василий Лукьянович?

— Я в том смысле — день рождения у меня. Шаг, стало быть, к этой…

— Ну что вы такое говорите, Василий Лукьянович, — заторопилась Ксения Ивановна.

— К пенсии, говорю, шаг. Недолго, два годика осталось. Это вы молодежь, а я… Словом, давайте это… отметим, что ли.

Такую длинную речь в стенах лаборатории Василий Лукьянович произнес, пожалуй, впервые.

— Ах, ну право, — приговаривала Ксения Ивановна, нарезая кулебяку, расставляя мензурки и бумажные тарелочки и передавая Илье Игнатьевичу миску с помидорами — мыть. Тот покорно, даже с готовностью, ушел.

— Я вот, Ксения Ивановна, хотел сказать вам, — начал Василий Лукьянович, — про Илью. Вы ведь тоже, наверно, заметили.

— Что я такого могла заметить?

— Птицы эти, деревья…

— Да, птиц он любит. А что?

— Птиц и я люблю. Особенно чаек. Я к тому, что заговаривается он. У него ведь птицы-то на этом… Только не думайте, не подслушивал я. Случайно вышло. А вы… нехорошо, Ксения Ивановна, подыгрываете вы ему. Вам бы урезонить человека.

— Господи, да о чем вы, Василий Лукьянович?

— О торшере его, о чем же еще. Дятлы у него там поселились, цветы лезут. Того гляди груши рвать начнет.

— Ах, вот что вас беспокоит, — сказала Ксения Ивановна ровным голосом.

— Ну да. Совсем ведь с катушек сойдет.

— Эх, Василий Лукьянович, голубчик. И все-то у вас прямо, и все-то у вас ровно. Ну торшер, ну цветы. Тут радоваться надо, коли такая удача. Не часто выпадает человеку, чтобы вот так. Я и сама недавно этого не понимала. А жизнь, она ведь… Да нет, не умею я объяснять. Знаете что? Приходите-ка вы лучше в воскресенье ко мне, с Натальей Павловной приходите. Я вам сыграю.

В комнату, толкнув коленом дверь, протиснулся Илья Игнатьевич. Левой рукой он прижимал к себе миску с умытыми влажными помидорами, а правой робко выставил букет привядших бордовых гладиолусов.

— Извините, цветы немного того. Но другие еще хуже были. Вот, Василий Лукьянович, мы с Ксенией Ивановной поздравляем вас. И пусть все ваши желания исполнятся.

— Уж не с вашего ли… не из вашего ли сада цветы? — басовито брякнул Василий Лукьянович, но в конце фразы поперхнулся и закашлялся. Кашлял долго, натужно, до слез.

— Будьте здоровы, Василий Лукьянович! — сказала Ксения Ивановна. — Это очень важно, чтобы желания исполнялись. Ведь тогда все будут счастливы. Вот у вас какое самое заветное желание?

Василий Лукьянович немного помолчал, разливая вино. Потом, когда уже выпили, сказал:

— Я, знаете, до войны под Мелитополем жил, у самого моря. А возвращаться не стал — не к кому. В разных местах бывал. Доучивался, работал. Здесь вот зацепился, а все туда тянет. Думаю себе, на пенсию выйду, уговорю Наталью, поедем в нашу Степановку. — Он еще помолчал и тихо добавил: — Лодку куплю, стану рыбу ловить.

Так, за разговором, они и не заметили, что кончился обед.

В этот день двери запирала Ксения Ивановна, и — такое случилось впервые — Илья Игнатьевич и Василий Лукьянович дождались ее. Некоторое время шли втроем. А когда она свернула к себе, мужчины продолжали путь по медленно остывающему булыжнику. Илья Игнатьевич рассказал боцману об удивительной птице колпице с расширяющимся книзу клювом, странным образом похожим на лопату и на молоток. Василий Лукьянович, в свой черед, объяснил Илье Игнатьевичу, как берет кефаль на Бирючьем острове, который и не остров вовсе, а самый край длиннющей Федотовой косы. Уже прощаясь, Василий Лукьянович сказал:

— Я чего спросить хотел, что это с Ксенией-то происходит?

Илья Игнатьевич смотрел не понимая.

— Эти ее разговоры о рояле, о том, будто играет она. Надо бы отвлечь ее от мыслей этих. Какая уж тут игра, сами понимаете.

— Да что вы, Василий Лукьянович, — вздохнул Илья Игнатьевич облегченно. — Подумаешь, рояль. Ну появился у Ксении Ивановны рояль. Ну играет она на нем. Но ничего такого тут нет. А играет, между прочим, замечательно. Да ведь Ксения Ивановна и женщина необыкновенная. Понимаете ли вы это? Вы должны понять. Со мной тоже, скажу вам по секрету, удивительная история вышла. Вот у вас, например, есть дома торшер?..

Потом, когда Илья Игнатьевич, махнув рукой, юркнул в свой переулок, Василий Лукьянович замедлил и без того неторопливый шаг. Сейчас пройдет он мимо глухого куба бойлерной с намалеванными на грязной стене спадающими буквами — ЦСКА, минует перевернутую урну у подъезда, откроет визгливую створку с красной фанерной заплатой и станет подниматься, хрустя скорлупой у мусоропроводной колонны с вырванными крышками. Он войдет в квартиру, где делит стол и постель с женщиной, много лет назад пришедшей сюда, чтобы досадить другому (как и он привел ее, чтобы досадить Марианне и забыть ее плечи в соленых каплях), да и оставшейся — стирать и стряпать, гасить в себе и в нем вожделение и молчать, молчать, молчать. Он распахнет окно, выходящее на крутой подъем к нефтебазе, где надсадно воют бензовозы, он откроет окно, эх, дятлы-рояли, и высунется до пояса…

Илья Игнатьевич торопился. Он ждал сегодняшним вечером в гости Ксению Ивановну. Она обещала прийти на ужин к половине восьмого. Илья Игнатьевич летел домой. Сейчас он войдет к себе, отыщет кнопку среди корней, впустит этот задумчивый свет, похожий на свет забытого фонаря в листве ночного парка. И лишь две мысли слегка тревожили Илью Игнатьевича. Во-первых, дятлы селятся в дуплах и гнезд никогда не вьют. И во-вторых, он твердо помнил, что серебряные кольца для салфеток мать продала сразу же после войны.