Прозвучал одинокий свисток боцманской дудки – условный сигнал – и разом, собравшись в тесный клубок, они ринулись на дверь с кортиками в руках; в ту же секунду стекло светового люка разлетелось на тысячу осколков, в отверстие протиснулся матрос и спрыгнул на пол. Он еще не успел встать на ноги, как я уткнул пистолет ему в спину и, наверно, застрелил бы его, но едва я прикоснулся к нему, к его живому телу, вся плоть моя возмутилась, и я уже не мог нажать курок, как не мог бы взлететь.
Прыгая, он выронил кортик и, когда ощутил дуло пистолета у спины, круто обернулся, с громовым проклятием схватил меня своими ручищами; и тогда то ли мужество возвратилось ко мне, то ли мой страх перерос в бесстрашие, но только с пронзительным воплем я выстрелил ему в живот. Он испустил жуткий, леденящий душу стон и рухнул на пол. Тут меня ударил каблуком по макушке второй матрос, уже просунувший ноги в люк; я тотчас схватил другой пистолет и прострелил ему бедро, он соскользнул в рубку и мешком свалился на своего упавшего товарища.
Промахнуться было нельзя, ну, а целиться некогда: я просто ткнул в него дулом и выстрелил.
Возможно, я еще долго стоял бы, не в силах оторвать взгляд от убитых, если бы меня не вывел из оцепенения крик Алана, в котором мне почудился призыв о помощи.
До сих пор он успешно удерживал дверь; но пока он дрался с другими, один матрос нырнул под поднятую шпагу и обхватил его сзади. Алан колол противника кинжалом, зажатым в левой руке, но тот прилип к нему, как пиявка. А в рубку уже прорвался еще один и занес кортик для удара. В дверном проеме сплошной стеной лепились лица. Я решил, что мы погибли, и, схватив свой кортик, бросился на них с фланга.
Но я мог не торопиться на помощь. Алан наконец сбросил с себя противника, отскочил назад для разбега, взревел и, словно разъяренный бык, налетел на остальных.
Они расступились перед ним, как вода, повернулись и кинулись бежать; они падали, второпях натыкаясь друг на друга, а шпага Алана сверкала, как ртуть, вонзаясь в самую гущу удирающих врагов, и в ответ на каждую вспышку стали раздавался вопль раненого. Я все еще воображал, что нам конец, как вдруг – о диво! – нападающих и след простыл, Алан гнал их по палубе, как овчарка гонит стадо овец.
Однако, едва выбежав из рубки, он тотчас вернулся назад, ибо осмотрительность его не уступала его отваге; а матросы меж тем с криками мчались дальше, как будто он все еще преследовал их по пятам. Мы слышали, как, толкаясь и давя друг друга, они забились в кубрик и захлопнули крышку люка.
Кормовая рубка стала похожа на бойню: три бездыханных тела внутри, один в предсмертной агонии на пороге
– и два победителя, целых и невредимых: я и Алан.
Раскинув руки, Алан подошел ко мне.
– Дай, я обниму тебя! – Обняв, он крепко расцеловал меня в обе щеки. – Дэвид, я полюбил тебя, как брата. И
признайся, друг, – с торжеством вскричал он, – разве я не славный боец?
Он повернулся к нашим поверженным врагам, проткнул каждого шпагой и одного за другим вытащил всех четверых за дверь. При этом он то мурлыкал себе под нос, то принимался насвистывать, словно силясь припомнить какую-то песню; только на самом-то деле он старался сочинить свою! Лицо его разрумянилось, глаза сияли, как у пятилетнего ребенка при виде новой игрушки. Потом он уселся на стол, дирижируя себе шпагой, и мотив, который он искал, полился чуть яснее, потом еще уверенней, – и вот, на языке шотландских кельтов, Алан в полный голос запел свою песню.
Я привожу ее здесь не в стихах – стихи я слагать не мастер, но по крайней мере на хорошем английском языке.
Он часто певал свою песню и после, она даже стала известной, так что мне еще не однажды доводилось слыхать и ее самое и ее толкование:
Это песнь о шпаге Алана; Ее ковал кузнец,
Закалял огонь,
Теперь она сверкает в руке Алана Брека.
Было много глаз у врага,
Они были остры и быстры,
Много рук они направляли,
Шпага была одна.
По горе скачут рыжие лани,
Их много, гора одна,
Исчезают рыжие лани,
Гора остается стоять.
Ко мне, с вересковых холмов,
Ко мне, с морских островов,
Слетайтесь, о зоркие орлы,
Здесь есть для вас пожива.
Нельзя сказать, чтобы в этой песне, которую в час нашей победы сложил Алан – сам сочинил и слова и мелодию! – вполне отдавалось должное мне; а ведь я сражался с ним плечом к плечу. В этой схватке полегли мистер Шуан и еще пятеро: одни были убиты наповал, другие тяжело ранены, и из них двое пали от моей руки – те, что проникли в рубку через люк. Ранены были еще четверо, и из них одного, далеко не последнего по важности, ранил я. Так что, вообще говоря, я честно внес свою долю как убитыми, так и ранеными, и по праву мог бы рассчитывать на местечко в стихах Алана. Впрочем, поэтов прежде всего занимают их рифмы; а в частной, хоть и нерифмованной беседе Алан всегда более чем щедро воздавал мне по заслугам.
А пока что у меня и в мыслях не было, что по отношению ко мне совершается какая-то несправедливость. И не только потому, что я не знал ни слова по-гэльски. Сказались и тревога долгого ожидания и лихорадочное напряжение двух бурных схваток, а главное, ужас от сознания того, какая лепта внесена в них мною, так что когда все кончилось, я был рад-радехонек поскорей доковылять до стула. Грудь мне так стеснило, что я с трудом дышал, мысль о тех двоих, которых я застрелил, давила меня тяжким кошмаром, и не успел я сообразить, что со мной происходит, как разрыдался, точно малое дитя.
Алан похлопал меня по плечу, сказал, что я смельчак и молодчина и что мне просто нужно выспаться.
– Я буду караулить первым, – сказал он. – Ты меня не подвел, Дэвид, с начала и до конца. Я тебя на целый Эпин не променял бы – да что там Эпин! На целый Бредалбен!
Я постелил себе на полу, а он, с пистолетом в руке и шпагой у пояса, стал в первую смену караула: три часа по капитанскому хронометру на стене. Потом он разбудил меня, и я тоже отстоял свои три часа; еще до конца моей смены совсем рассвело и наступило очень тихое утро; пологие волны чуть покачивали судно, перегоняя туда и сюда кровь на полу капитанской рубки; по крыше барабанил частый дождь. За всю мою смену никто не шелохнулся, а по хлопанью руля я понял, что даже у штурвала нет ни души. Потом я узнал, что у них, оказывается, было много убитых и раненых, а остальные выказывали столь явное недовольство, что капитану и мистеру Риаку пришлось, как и нам с Аланом, поочередно нести вахту, чтобы бриг ненароком не прибило к берегу. Хорошо еще, что выдалась такая тихая ночь и ветер улегся, как только пошел дождь. И
то, как я заключил по многоголосому гомону чаек, которые с криками метались вокруг корабля, охотясь за рыбой,
«Завет» снесло к самому побережью Шотландии или к какому-то из Гебридских островов, и в конце концов, высунувшись из рубки, увидел по правому борту громады скалистых утесов Ская, а еще немного правее – таинственный остров Рам.
ГЛАВА XI
Капитан идет на попятный
Часов в шесть утра мы с Аланом сели завтракать.
Пол рубки был усеян битым стеклом и перепачкан кровью – ужасающее месиво; от одного его вида мне сразу расхотелось есть. Зато во всем прочем положение у нас было не только сносное, но и довольно забавное: выставив капитана с помощником из их собственной каюты, мы получили в полное распоряжение все корабельные запасы спиртного – как вин, так и коньяку – и все самое лакомое из съестных припасов, вроде пикулей и галет лучшей муки.
Уже этого было достаточно, чтобы привести нас в веселое расположение духа; но еще потешней было то, что два самых жаждущих сына Шотландии (покойный мистер
Шуан в счет не шел) оказались на баке отрезаны от всей этой благодати и обречены пить то, что более всего ненавидели: холодную воду.
– И будь уверен, – говорил Алан, – очень скоро они дадут о себе знать. Можно отбить у людей охоту к драке, но охоту к выпивке – никогда.
Нам было хорошо друг с другом. Алан обходился со мною прямо-таки любовно; взяв со стола нож, он срезал со своего мундира одну из серебряных пуговиц и дал мне.
– Они достались мне от моего отца, Дункана Стюарта, –
сказал он. – А теперь я даю одну из них тебе в память о делах минувшей ночи. Куда бы ты ни пришел, покажи эту пуговицу, и вокруг тебя встанут друзья Алана Брека.
Он произнес это с таким видом, словно он Карл Великий и у него под началом бессчетное войско, а я, признаюсь, хоть и восхищался его отвагой, все же постоянно рисковал улыбнуться его тщеславию, – да, именно рисковал, ибо, случись мне не сдержать улыбки, страшно подумать, какая бы разразилась ссора.
Когда мы покончили с едой, Алан стал рыться в капитанском рундуке, пока не нашел платяную щетку; затем, сняв мундир, придирчиво осмотрел его и принялся счищать пятна с усердием и заботой, свойственными, как я полагал, одним только женщинам. Правда, у него не было другого, да и потом, если верить его словам, мундир этот принадлежал королю, стало быть, и ухаживать за ним приличествовало по-королевски.
И все же, когда я увидел, как тщательно он выдергивает каждую ниточку с того места, где срезал для меня пуговицу, его подарок приобрел в моих глазах новую цену.
Алан все еще орудовал щеткой, когда нас окликнул с палубы мистер Риак и запросил перемирия для переговоров. Я вылез на крышу рубки и, сев на край люка, с пистолетом в руке и лихим видом – хоть в душе и побаивался торчащих осколков стекла – подозвал его и велел говорить.
Он подошел к краю рубки и встал на бухту каната, так что подбородок его пришелся вровень с крышей, и несколько мгновений мы молча смотрели друг на друга. Мистер Риак
– он, как я понимаю, не слишком усердствовал на поле брани и потому отделался только ссадиной на скуле – выглядел подавленным и очень утомленным после ночи, проведенной на ногах то подле раненых, то на вахте.