Похищенный. Катриона — страница 4 из 94

На столе красовались две миски и две роговые ложки, но по-прежнему лишь одна кружка жидкого пива. Быть может, на этой подробности сервировки мой взгляд задержался с некоторым удивлением и, быть может, это не укрылось от дяди; во всяком случае, как бы в ответ на мои мысли, он спросил, не выпью ли я эля – так он величал этот напиток.

Я ответил, что обычно пью, но пусть он не беспокоится.

– Нет, отчего же, – сказал он. – Мне для тебя ничего не жаль, в границах разумного.

Он достал с полки вторую кружку и затем, к величайшему моему изумлению, вместо того, чтобы нацедить еще пива, отлил в нее ровно половину из своей собственной.

Это был поступок, исполненный своеобразного благородства, поразившего меня до глубины души; да, передо мной был, конечно, скряга, но скряга высшей марки, у такого даже порок обретает некий оттенок приличия.

Когда мы поели, дядя Эбенезер отомкнул ящик посудного шкафа, вынул глиняную трубку, пачку табаку, отрезал щепоть ровно на одну закурку и запер табак обратно. Потом сел на солнце поближе к окну и молча закурил. Время от времени он косился на меня и бросал мне отрывистый вопрос. Один раз это было:

– А матушка твоя как?

И, когда я ответил, что она тоже умерла:

– Да, пригожая была девица!

Потом – долгое молчание и опять:

– Что ж это у тебя за друзья?

Я сказал, что все они джентльмены из рода Кемпбеллов; на самом же деле, если кто из них и обращал на меня хоть какое-то внимание, то лишь один, и этот один был пастор. Но я стал подозревать, что мой дядя слишком низко меня ставит, и, очутившись с ним один на один, хотел дать ему понять, что за меня есть кому вступиться.

Он, казалось, что-то прикидывал в уме; потом заговорил:

– Дэви, друг любезный, ты не ошибся, что пришел к своему дяде Эбенезеру. Для меня честь семьи превыше всего, и свой долг по отношению к тебе я исполню. Но покуда я не придумал, куда тебя лучше определить – то ли по юридической части, то ли по духовной, а может быть, и в армию, ведь молодые люди только о ней и мечтают, – я уж тебя попрошу, держи язык за зубами: негоже Бэлфуру ронять себя перед какими-то захудалыми Кемпбеллами из горного края. Никаких писем, никаких переговоров – короче, никому ни слова, а нет, так вот тебе бог, а вот порог.

– Дядя Эбенезер, – сказал я. – У меня нет причин не верить, что вы мне желаете только добра. При всем том, было бы вам известно, и у меня есть своя гордость. Я

пришел сюда не по своей воле, и если вы еще раз вздумаете указать мне на дверь, вам не придется повторять дважды.

Ох, видно, и не понравился ему мой ответ!

– Та-та-та, – сказал он. – И все ты торопишься, друг любезный. Погоди денек-другой. Я ведь не чародей какой-нибудь, чтобы осыпать тебя золотом из котелка с овсянкой. Ты только дай мне день или два, никому ничего не говори, и я о тебе позабочусь, будь покоен.

– Вот и ладно, – сказал я. – Коротко и, ясно. Если вы хотите мне помочь, знайте, что я буду и рад и благодарен.

Я начал думать (боюсь, слишком рано), что дядя спасовал передо мной, и вслед за этим заявил ему, что надо вынести и посушить на солнце мой матрас и одеяло, а в такой сырости я спать нипочем не буду.

– Кто хозяин этому дому, ты или я? – проскрипел он своим въедливым голосом, но мгновенно осекся. – Нет, нет, это я так, – сказал он. – Нам ли считаться, Дэви, дружочек:

твое, мое… Родная кровь – не пустяк, а нас, Бэлфуров, только и осталось, что мы с тобой.

И он сбивчиво залопотал о былом величии нашего рода, о том, как отец его затеял перестройку замка, а он положил конец этому греховному расточительству; и при этих словах я решился выполнить поручение Дженнет Клустон.

– Паскуда эдакая! – взвизгнул он в ответ. – В тысячу двести девятнадцатый – стало быть, дня не пропустила с тех пор, как я в уплату долга продал ее добро с торгов!

Ничего, Дэвид, она еще у меня пожарится на горячих угольках! Я этого так не оставлю. Ведьма – спроси кого хочешь, ведьма! Сию минуту иду к мировому.

С этими словами он открыл сундук, вынул очень старый, но почти не ношенный синий кафтан с жилетом и вполне приличную касторовую шляпу, то и другое без галуна. Он напялил это все вкривь и вкось, вооружился вынутой из шкафчика палкой, навесил обратно замки и совсем было собрался уходить, как вдруг какая-то мысль остановила его.

– Я не могу бросить дом на тебя одного, – сказал он. –

Ты выйди, я запру дверь.

Кровь бросилась мне в лицо.

– Если запрете, только вы меня и видели, – сказал я. – А

встретимся, так уж не по-хорошему.

Дядя весь побелел и закусил губу.

– Так не годится, Дэвид, – проскрипел он, злобно уставясь в угол. – Так тебе никогда не добиться моего расположения.

– Сэр, – отозвался я, – при всем почтении к вашему возрасту и к нашему родству я не приму от вас милостей в обмен на унижение. Меня учили уважать себя, и пусть вы мне хоть двадцать раз дядя, пусть у меня, кроме вас, ни единой родной души на белом свете, такой ценой я ваше расположение покупать не собираюсь.

Дядя Эбенезер прошелся по кухне и встал лицом к окну.

Я видел, как его трясет и передергивает, словно паралитика. Но когда он обернулся, на лице его была улыбка.

– Ну, ну, – сказал он. – Бог терпел и нам велел. Я остаюсь, и дело с концом.

– Дядя Эбенезер, – вырвалось у меня, – я не понимаю.

Вы обращаетесь со мной, как с жуликом, мое присутствие в этом доме вам невыносимо, и вы даете мне это почувствовать каждую минуту и каждым вашим словом. Вы невзлюбили меня и не полюбите никогда, а что до меня, мне и не снилось, что я когда-нибудь буду разговаривать с человеком так, как говорю с вами. Для чего же вы меня удерживаете? Дайте я вернусь обратно к тем, кто мне друзья, кто меня любит!

– Нет-нет, – с большим чувством сказал он. – Нет. Ты мне очень по сердцу. Мы еще поладим, да и честь дома не позволяет, чтобы ты ушел ни с чем. Повремени малость, будь умницей – погости здесь, тихохонько, спокойненько, и ты увидишь, все образуется как нельзя лучше.

– Что ж, сэр, – сказал я после недолгого раздумья, –

побуду немного. Все же правильней, чтобы мне помогли не чужие, а родичи. Ну, а если не сойдемся, постараюсь, чтобы не по моей вине.




ГЛАВА IV

Мне угрожает великая опасность в замке Шос

Остаток дня, начавшегося так неладно, прошел вполне сносно. Полдничали мы холодной овсянкой, ужинали –

горячей: мой дядя никаких разносолов, кроме овсянки и легкого пива, не признавал. Говорил он мало, и все на прежний манер: помолчит-помолчит, да и стрельнет в меня вопросом; а когда я попробовал завести разговор о моем будущем, он и на этот раз увильнул. В комнате по соседству с кухней, где мне дозволено было уединиться, я обнаружил видимо-невидимо книг, латинских и английских, и не без удовольствия просидел над ними весь день. В этом приятном обществе время летело так незаметно, что я уже готов был примириться со своим пребыванием в замке

Шос, и только при виде дядюшки Эбенезера и его глаз, упорно играющих в прятки с моими, недоверие пробуждалось во мне с новой силой.

Вдруг я наткнулся на нечто такое, что заронило мне в душу подозрение. То был тоненький сборник баллад (из серии Патрика Уокера), на форзаце которого, несомненно рукой моего отца, было выведено: «Брату моему Эбенезеру в день, когда ему исполняется пять лет». Это было поразительно: мой отец, разумеется, – младший из братьев, стало быть, либо он допустил какую-то непонятную ошибку, либо, еще не дожив до пятилетнего возраста, умел писать прекрасным, четким, совсем не детским почерком.

Я гнал от себя эти мысли, но сколько ни попадалось мне потом интересных книжек, старых и новых, книг но истории, стихов и рассказов, тайна отцовского почерка не выходила у меня из головы. И когда наконец я воротился на кухню, чтобы вновь подкрепиться овсянкой и пивом, я первым делом спросил у дяди Эбенезера, легко ли моему отцу давалась грамота.

– Александру? Какое там! – ответил он. – Мне она давалась куда легче, я в детстве был толковый малец. Я даже читать научился в одно время с ним.

Это озадачило меня еще больше и, повинуясь новой догадке, я спросил, не близнецы ли они с отцом.

Дядя вскочил с табуретки как ужаленный, роговая ложка выпала у него из руки и покатилась на пол.

— Ты зачем это спрашиваешь? – проскрипел он, ухватив меня за отвороты куртки и на этот раз впиваясь мне прямо в глаза маленькими выцветшими глазками; блестящие, как у птицы, они как-то странно щурились и помаргивали.

— Это еще что такое? – очень спокойно сказал я; ведь я был намного сильней его, и напугать меня было не так-то просто. – Уберите руку с моей куртки. Как вы себя ведете?


Дядя с видимым усилием овладел собой.

— Боже праведный, Дэвид, – сказал он. – Не надо было заговаривать со мной о твоем отце. Напрасно ты это сделал.

– Он посидел, дрожа, мигая себе в тарелку. – Пойми, у меня был один брат, один-единственный, – прибавил он голосом, в котором не было и тени искренности, потом поднял упавшую ложку и вернулся к прерванному ужину, все еще не в силах унять дрожь.

Отчего он поднял на меня руку? Зачем это внезапное признание в любви к моему покойному отцу? Эта последняя выходка настолько не укладывалась у меня в сознании, что вселила в меня и страх и надежду. Признаюсь, я стал побаиваться, что дядя не совсем в своем уме и оставаться с ним вдвоем небезопасно; однако наряду с этим у меня в голове сама собой (вопреки даже моей воле) складывалась история, похожая на одну из тех баллад, что поются в народе: о бедном юноше, законном наследнике замка, и злом сородиче, который задумал его обездолить. И правда, с чего бы моему дяде носить личину перед бедным, почти нищим родственником, который явился незваным к нему под дверь, не будь у него тайных причин опасаться гостя?

С этой мыслью, непрошеной и все же прочно укоренившейся в моем мозгу, я, переняв дядин обычай, принялся наблюдать за ним краешком глаза. Так и сидели мы с ним за столом, точно кошка с мышью, исподтишка следя друг за другом. Он больше не бранился, не лебезил, вообще не проронил ни слова, только неотступно думал что-то свое; и чем дольше мы сидели, чем больше я к нему приглядывался, тем сильней проникался уверенностью, что он замышляет недоброе.