ых и новых нарядах. По правде сказать, мне стал понятен горячий интерес мисс Грант к одежде. Ведь есть особая красота в том, чтобы сделать красавицу еще краше. Должен сказать, что голландские материи оказались на удивление дешевыми и хорошими, но мне стыдно признаться, сколько я заплатил за ее чулочки. В целом я израсходовал на это удовольствие (иного слова я не нахожу) столь значительную сумму, что устыдился дальнейших трат и в возмещение решил не обставлять наши комнаты. На мой взгляд, ничего, кроме кроватей, нарядов для Катрионы да лампы, чтобы я мог ее видеть и по вечерам, нам нужно не было.
Когда мы кончили обходить лавки, я с некоторым облегчением оставил Катриону перед дверями нашего дома со всеми свертками, а сам отправился пройтись в одиночестве, чтобы прочесть себе нотацию. Я взял под свой кров и под свою опеку молоденькую девушку, к тому же редкостную красавицу, чья неискушенность и неопытность могли обернуться для нее погибелью. После разговора со старым голландцем и лживых россказней, к которым мне пришлось прибегнуть, я начал понимать, как могут истолковать мое поведение другие люди. Вот и теперь, покорившись столь сильному восхищению, я с бездумной неумеренностью накупал и накупал всякую мишуру с самой легкомысленной неосторожностью! Будь у меня и вправду сестра, позволил бы я себе что-нибудь подобное? Этот подсказанный раскаянием вопрос был слишком отвлеченным, и я задал себе другой: доверил бы я Катриону вот так, кому-нибудь другому? Ответом послужила жгучая краска, залившая мое лицо. Раз уж я сам попал и ее поставил в столь сомнительное положение, мне оставалось только вести себя с самой скрупулезной благопристойностью. Без меня ей нечего было бы есть и негде приклонить голову. Если я даже ненароком задену ее щепетильность, ей некуда деваться. Я ее защитник, а она - моя гостья. Пусть это произошло по воле не зависевших от меня обстоятельств - тем меньше у меня права искать ее благосклонности даже с самыми честными намерениями. Это значило бы злоупотребить своим положением, какого не потерпел бы ни один благоразумный отец. Я понял, что не должен допускать никакой фамильярной близости между нами, но в то же время не выглядеть слишком холодным и чопорным, так как она оставалась моей гостьей и мне надлежало быть обходительным и заботливым, хотя благородство строго требовало, чтобы в моем поведении не мелькнуло бы и тени намека на ухаживание. Я понимал, что тут требуется такт и опытность, каких нельзя требовать от молодого человека моих лет. Но раз уж я, очертя голову и не задумываясь о последствиях, поступил наперекор благоразумию и всем правилам приличия, у меня оставался только один выход: хотя бы теперь соблюдать их с величайшим тщанием. Я обдумал все мелочи своего дальнейшего поведения, помолился, чтобы у меня достало сил не отступать от моего плана, и в качестве более материальной опоры поспешил купить трактат по юриспруденции. Больше ничего мне придумать не удалось, и, покончив с этими серьезными размышлениями, я пришел в превосходное расположение духа и направился домой, словно ступая по воздуху. Когда я поймал себя на этом слове «домой» и представил себе образ той, кто ждет меня там, сердце у меня и вовсе взыграло.
Мои трудности начались с минуты моего возвращения. Катриона выбежала мне навстречу с искренней и трогательной радостью. К тому же она оделась во все новое и выглядела в наряде, который я ей купил, невообразимо прекрасной и тут же принялась прохаживаться и делать реверансы, чтобы показать, как хорош ее туалет, и выслушать похвалы. А я заставлял себя удерживаться от них и неловко хмурился.
- Ну,- сказала она,- если мои хорошенькие обновки вам неинтересны, поглядите, как я убрала наши комнаты.
Они были чисто подметены, вся пыль вытерта, и в обеих печках пылал огонь.
Я обрадовался случаю выговорить ей со строгостью, какой на самом деле не чувствовал.
- Катриона! Я очень вами недоволен,- начал я.- Никогда больше не убирайте мою комнату. Пока мы тут вместе, распоряжаться должен кто-то один. И это мое право, так как я мужчина и старше вас. И это мой первый приказ.
Она сделала мне еще один очаровательный реверанс.
- Раз вы сердитесь, Дэви,- сказала она,- мне надо быть с вами поучтивее! Я буду очень послушной, да и как же иначе, если все, чем я тут пользуюсь,- ваше.
Только вы не очень сердитесь, ведь теперь, кроме вас, у меня никого нет.
У меня просто сердце защемило,. и я поторопился загладить мое полезное назидание. Это было много легче, так как путь лежал под гору и освещался ее улыбкой. Я посмотрел на нее, озаренную огнем, такую красивую и милую, и, конечно, не смог устоять. Мы пообедали весело и были так нежны друг с другом, что даже наш смех казался лаской, но затем я опомнился, пробормотал какое-то нескладное извинение и невежливо уткнулся в книгу, которую купил.
Это был почтенный труд не так давно скончавшегося профессора Гейнекция. (Все последующие дни я постоянно в него углублялся, то и дело мысленно себя поздравляя, что некому меня спрашивать, какую премудрость я из него почерпнул.) Мне показалось, что она закусила губку, и меня охватила жалость. Ведь ей оставалось только изнывать от скуки в одиночестве, тем более что чтение ее не привлекало вовсе и в жизни у нее не было ни единой книги. Но что я мог?
И конец вечера прошел почти в полной тишине.
Я готов был избить себя. Всю ночь злость и раскаяние не давали мне уснуть, и я расхаживал по комнате босиком, пока совсем не простыл: печь давно погасла, а холод был лютый. Я думал о том, что она вот здесь, за стеной, и, может быть, даже слышит мои шаги, вспоминал свою бессердечность, твердя про себя, что честь требует, чтобы я и дальше держался с ней так же, и все эти мысли доводили меня до исступления. Я оказался между Сциллой и Харибдой. «Что она обо мне подумает?» - приходило мне в голову, и я был уже готов забыть свою решимость. «Что с нами будет?» - задавал я себе вопрос и преодолевал минутную слабость. Это была моя первая бессонная ночь непрестанного борения с собой, и впереди предстояло еще много таких ночей, когда я метался по комнате, точно безумец, порой рыдая, как несмышленыш, а порой молясь, как, уповаю, добрый христианин.
Но молиться-то нетрудно! Беда в том, что перейти от слова к делу куда труднее. Стоило мне допустить малейшую дружественность тона в ее присутствии, как мне было дано убедиться на опыте, я уже не имел власти над дальнейшим. Но сидеть целый день в одной с ней комнате и делать вид, будто я весь поглощен Гейнекцием, было свыше моих сил. А потому я прибегнул к другому средству и старался как можно чаще уходить - записался на лекции и аккуратно их посещал, хотя и без особого толку, чему недавно нашел доказательство: тетрадь тех дней, в которой запись ученых рассуждений внезапно прерывалась и далее следовали очень скверные стихи, но, правда, на довольно сносной латыни - мне даже не поверилось, что я настолько в ней преуспел. К несчастью, вред от такого маневра не уступал пользе. Время, пока я подвергался испытанию, сократилось, зато само испытание стало куда труднее. Проводя столько времени в одиночестве, Катриона встречала меня с такой радостью, что я готов был вот-вот сдаться. Мне приходилось отвечать на ее дружеские порывы грубой бесчувственностью, и порой это ранило ее столь жестоко, что я невольно смягчался и спешил искупить свое поведение ласковой заботливостью. Вот так это и продолжалось - то жар, то холод, стычки, обиды, и я (если можно выразиться так, не кощунствуя) чувствовал себя прямо-таки распятым на кресте. Корнем всех бед было удивительное простодушие Катрионы, которое меня не столько удивляло, сколько преисполняло жалостью и восхищением. Она будто ни на миг не задумывалась над нашим положением, не замечала моей внутренней борьбы, на каждое проявление моей слабости отзывалась радостью, а когда я вновь отступал за воздвигнутые мной стены, не всегда умела скрыть огорчения. Иногда я думал: «Будь она по уши влюблена и поставь себе целью поймать меня, то вела бы себя точно т;ак же» - и вновь дивился святой простоте женщин, чувствуя в такие минуты, насколько недостоин я был получить жизнь от одной из них.
Как ни странно, война наша сосредоточивалась, в частности, на том, во что одевалась она. Довольно скоро я получил свой багаж из Роттердама, а она свой - из Хеллевутслейса. Теперь у нее было, так сказать, два гардероба, и мы словно бы уговорились (как это произошло, объяснить не могу), что купленную мною одежду она надевала, когда бывала дружески ко мне расположена, а если нет, то носила cjboio. Последнее как бы знаменовало пощечину и подчеркивало, что ей не за что быть мне благодарной. В глубине души я это прекрасно понимал, но обычно у меня хватало благоразумия делать вид, будто я ничего не замечаю.
Но однажды я не удержался от выходки еще более детской, чем ее собственные. Произошло это так. Возвращаясь с лекций, я думал о ней с большой любовью и немалым раздражением, но оно мало-помалу стихло, и, увидев в окне лавки один из тех цветов, которые голландцы столь искусно умеют выращивать в зимнюю пору, я уступил порыву и купил его для Катрионы. Названия цветка я не знаю, но он был розовый, и, не сомневаясь, что ей он понравится, я пошел с ним домой, исполненный нежности. Когда я уходил, на ней была моя одежда, но, войдя, я увидел, что она переоделась во все свое и выражение ее лица ничего доброго не сулило. Я смерил ее взглядом с ног до головы, скрипнул зубами, распахнул окно, выбросил мой цветок во двор, а сам (вне себя от гнева, но прислушиваясь к голосу благоразумия) выскочил из комнаты, громко хлопнув дверью.
На крутой лестнице я чуть не упал, и это заставило меня опомниться. Я тотчас понял всю глупость своего поведения и, вместо того чтобы выйти на улицу, как собирался, свернул в пустующий дворик и увидел, что мой цветок (за который я заплатил куда дороже, чем он стоил) повис на оголенной ветви дерева. Я встал на берегу канала и уставился на лед. Мимо на коньках проносились деревенские жители, и я им завидовал. Мне казалось, что мое положение безвыходно: я даже не мог вернуться в комнату