Натали достаточно хорошо знала Гийоме и понимала, что спорить с упрямым доктором совершенно бесполезно. Из его слов она уяснила, что Амалия, по-видимому, тоже хотела ухаживать за поэтом, однако Гийоме и ей дал от ворот поворот. Но все же это было слишком слабое утешение. Художница сухо попрощалась и ушла, чувствуя, как на глазах выступают слезы; но она не хотела, чтобы их видели посторонние. Все в санатории, начиная с персонала, – грубые, равнодушные, бесталанные животные, которые не могли идти ни в какое сравнение с ее любимым поэтом. Остаток дня она посвятила рисованию, и на всех ее рисунках была не то Снежная королева, не то злокозненная ведьма, которая кое-кому могла показаться до странности похожей на баронессу Корф…
После приема лекарства поэту полегчало, и он погрузился в сон. Несколько раз Алексей просыпался и снова принимался дремать; и сны его под влиянием снотворного получились цветные, фантастические и диковатые, он невнятно говорил что-то и вскрикивал. В очередной раз проснувшись в поту, привстал на постели. В окна смотрелась сиреневая южная ночь, в кресле у изголовья дремала сиделка, мадам Легран. Он потянулся за бумагой, но опрокинул что-то по пути, и сиделка проснулась.
Это была круглолицая, очень спокойная женщина лет тридцати пяти. Нередин знал, что ее муж был врач, самоотверженно изучавший заразные болезни, от одной из которых он в конце концов и умер. Хотя мадам Легран рано овдовела, она никогда не роптала на судьбу; и ее восторженное отношение к науке, унаследованное от мужа, ничуть не изменилось, хотя самого близкого человека на свете она лишилась именно из-за этой науки. Несмотря на то что она была всего лишь сиделкой, доктор Гийоме уважал ее не меньше, чем врачей. Характер у нее был ровный, больным она внушала доверие и в санатории считалась незаменимой помощницей.
– Вы что-нибудь хотите, месье? – спросила мадам Легран своим глубоким приятным голосом, зажигая лампу. – Дайте-ка я померяю вам температуру. Вы очень нас всех напугали.
– Нет, – сказал Нередин хрипло, – со мной все хорошо. Вы не дадите мне бумагу? И карандаш.
Мадам Легран покачала головой, однако все же дала ему то, о чем больной просил. Нередин набросал на бумаге несколько строчек, но присутствие постороннего человека мешало ему, и к тому же у него начала кружиться голова. Видя, что он побледнел, мадам Легран забрала у него листки.
– Спите, месье… Утром вам будет лучше, тогда вы и закончите вашу поэму.
Поэта почему-то позабавила эта манера французов любое стихотворение называть поэмой. Мадам Легран накрыла его одеялом и выключила свет. И Нередин вновь заснул – на сей раз спокойным, крепким сном без сновидений.
Пока он спал, в одной из комнат дома страдающий от бессонницы человек поднялся с постели. По дороге проехал экипаж, простучали подковы, вдали залаяла собака, и все стихло. Не зажигая света, человек несколько раз прошелся по комнате. Толстый ковер скрадывал шаги, и неизвестный был рад, что никто не мешает ему думать.
Он извлек из кармана сюртука письмо в конверте, покрытом штемпелями, зажег лампу и еще раз перечитал его, после чего долго сидел на постели без движения. Наконец поднялся, достал коробок спичек и зажег одну из них. Держа конверт над пепельницей, он поднес к нему спичку и стал смотреть, как пламя пожирает бумагу. Теперь оставалось лишь письмо – листок почтовой бумаги, густо исписанный с двух сторон неровным, прыгающим почерком. Человек перечитал его и, чиркнув новой спичкой, хотел сжечь и письмо, но заколебался. Спичка продолжала гореть, и он спохватился только тогда, когда пламя опалило ему пальцы. Чертыхнувшись, бросил спичку в пепельницу, сунул письмо в карман, бросил беглый взгляд на часы и стал одеваться.
Глава 19
Я спущусь на самое дно весны,
Расскажу, какие тебе снятся сны.
В черной глади реки отразится лицо,
И померкнет свет заблудившихся солнц.
Я пойду вдоль закатов прощального дня,
Где никто никогда не отыщет меня.
Засмеется кто-то из глади воды,
И заплачут пылающие цветы.
Нередин поморщился. В окно ломился солнечный день, и чертящие над морем зигзаги чайки перекликались так задорно, так радостно, что у него невольно сжалось сердце. Он сидел в постели, опираясь спиной на подушки, а на стуле возле изголовья примостилась Натали с листком в руках. На листке были набросаны те самые строки, которые он сочинил ночью и потом долго редактировал.
– «Из глади» или «под гладью»? – спросил поэт.
– Не знаю, – смущенно ответила девушка.
Алексей покачал головой и провел рукой по лбу.
– Плохо, – внезапно сказал он. – Все плохо. Не стихотворение, а какой-то бред.
Натали умоляюще посмотрела на него. Самой ей стихотворение очень понравилось. Впрочем, как и все, что выходило из-под пера поэта.
– Слишком вычурно, – продолжил Нередин с ожесточением, – слишком по-декадентски. Никуда не годится.
Он закашлялся, Натали побледнела, как смерть, и приподнялась, чтобы звать на помощь, но кашель быстро прошел.
– Неужели тут всегда такие яркие краски? Еще немного – и я начну сожалеть о нашей зиме… – произнес поэт капризно, глядя за окно. – Он осекся и приподнялся на подушках. – А с кем там баронесса? Опять с французским офицером?
Амалия и впрямь прогуливалась по берегу, а рядом с ней вышагивал Шарль. Вид у шевалье был хмурый, он покусывал изнутри губу и смотрел мимо собеседницы.
– Значит, вы не знаете, кто мог отправить вам то письмо? – уже в который раз спросила Амалия.
– Честное слово, я не понимаю… – проворчал Шарль. Резко остановился и заложил руки за спину. – Зачем оно вам?
– Представьте себе, я по природе очень любопытна, – ответила молодая женщина, ничуть не погрешив против истины. – И мне не нравится, когда пропадают письма.
– Мне тоже, – согласился офицер, – особенно когда эти письма адресованы мне. Однако отправитель не дядюшка Грегуар – вчера я послал ему телеграмму и уже получил ответ. Он жив и до отвращения здоров, так что с его стороны наследства мне ждать не приходится. Тетушка Адель тоже жива, утром пришло от нее письмо. В общем, все чувствуют себя прекрасно… кроме меня, конечно.
– Шарль, – мягко сказала Амалия, касаясь его руки, – меня интересует, кто из ваших знакомых, друзей или сослуживцев мог послать вам письмо в Африку, думая, что вы еще там. Те, кто знает, что вы в санатории возле Ниццы, в счет не идут. Подумайте, пожалуйста, это очень важно. От кого вы получали письма, когда были в Африке?
– Да все от тех же, – с недоумением отвечал офицер. – Родственники, кое-кто из парижских знакомых, дамы… – Он хитро поглядел на Амалию. – Послушайте, уж не ревнуете ли вы меня? Нет, я, конечно, польщен… особенно в моем нынешнем состоянии, когда я представляю собой форменную развалину.
– Некоторые развалины, Шарль, смотрятся гораздо выгоднее многих современных построек, – сказала Амалия, интонацией придав фразе еще больше двусмысленности.
Офицер не выдержал и рассмеялся. Он находил чертовски пикантным, что хорошенькая молодая женщина не лезла за словом в карман и не корчила из себя недотрогу, в отличие от некоторых.
Но смех перешел в кашель. Шарль прижал платок к губам, а когда отнял его, на платке было красное пятно.
– Вот так все и кончается, – произнес он мрачно. – Стоило выжить на проклятом Африканском континенте, чтобы потом умирать в санатории здесь… Лучше бы я там погиб от английской пули, честное слово.
Он спрятал платок и через силу улыбнулся Амалии.
– Расскажите мне о ваших знакомых, Шарль, – попросила молодая женщина.
– Что именно вас интересует? – Шевалье все еще улыбался, но в глазах его застыла смертная тоска.
– Меня интересует, не было ли среди них более или менее значительных людей, – ответила Амалия. – Может быть, вы учились с кем-то, кто потом стал министром, или имеет отношение к командованию армии, или оказывает влияние на дела государства? Кто-то, кто играет важную роль… кто мог написать нечто, не знаю, компрометирующее, или важное, или…
– Понятно, – кивнул Шарль. – Значит, вы полагаете, что в том письме могли содержаться какие-то важные сведения. Если говорить откровенно… – Офицер немного подумал. – Ну, положим, Сертен – третий или четвертый секретарь военного министра… то есть был им, потому что министерство уже давно сменилось. Но он никогда мне не писал, просто мы когда-то учились вместе. Или Ла Палисс – хотя он всего лишь полковник, но его жена дружит с любовницей президентского зятя, насколько я помню.
– Президент? – быстро спросила Амалия. – Вы имеете в виду Жюля Греви?
– Да, старика Греви, – кивнул Шарль. – Если иметь в его окружении своего человека, можно недурно вкладывать деньги, и Ла Палисс через свою жену узнает много чего интересного. Впрочем, он всегда был оборотистый малый, и армия только развила в нем данное качество. Но он очень редко мне писал. Да и потом, мы виделись в Париже, и он знал, что я вернулся.
Нет, подумала Амалия, это точно был не Ла Палисс. В каких бы спекуляциях он ни участвовал, они не могли быть настолько значительными, чтобы агент чужой разведки месяц выслеживал посланное им письмо. Кроме того, благодаря оговорке шпиона Амалии стало ясно, что автор для предосторожности направил несколько одинаковых посланий разным людям. Стало быть, дело и впрямь было серьезное.
– Хорошо, – сказала она. – Кто еще, кроме них двоих, мог вам писать?
…А из окна на нее смотрел обиженный до глубины души поэт. Ах, женщины! Беззащитные, но коварные создания! Стоило ему заболеть, и вот пожалуйста – она уже забыла о нем и вовсю флиртует с каким-то жалким офицером, глупым, как все представители армии… Нередин был сейчас так сердит, что начисто забыл, что и сам был когда-то поручиком.
– Может быть, лучше закрыть окно? – робко предложила Натали.
– Вы хотите, чтобы я задохнулся? – желчно парировал поэт.