У меня в уме сложился целый сценарий – с вами, думаю, это тоже случается. Как я еду к Джеку один, как выхожу из машины. Вслушиваюсь в тишину, иду в гараж, ищу в темноте выключатель. Захожу в бильярдную, добираюсь ощупью до стола в надежде, что коснусь сначала дерева, а не холодной неживой кожи. Натыкаюсь на стол, дергаю за цепочку, лампа над ним зажигается, и я смотрю на то, что вогнало Теодору в истерический шок.
На этом месте мне стало стыдно. Я не хотел делать то, на что уговорил Теодору, не хотел ехать туда ночью один. И злился на себя за то, что подыскиваю предлоги не ехать. Свой гнев и стыд я излил на Джека.
– Начинать надо прямо сейчас! – заорал я. – Может, у тебя есть какие-то мысли? – Я сам был в легкой истерике и сознавал это.
– Надо действовать осторожно… увериться, что мы поступаем правильно.
– Ты уже говорил это вечером. Я согласен, но нельзя же просто сидеть и ждать, когда придет верное решение! – Тут я заставил себя успокоиться, подмигнул Джеку, показывая, что перестал психовать, и набрал телефонный номер (в гостиной тоже есть аппарат).
Слушая гудки в трубке, я ухмылялся не без злорадства. Когда врач общей практики вешает табличку у себя на двери, он может быть уверен, что его будут поднимать ночью с постели до конца его дней. В каком-то смысле он к этому привыкает, в каком-то нет. Ночной звонок обычно означает что-то серьезное. Тебя встречают испуганные родственники, приходится будить фармацевта или звонить в больницу, скрывая при этом собственный страх и неуверенность – ведь теперь всё в твоих руках. Как тут не возмущаться коллегами других специальностей, которых по ночам будят очень редко.
Когда трубку наконец взяли, я с большим удовольствием представил себе доктора Манфреда Кауфмана, встрепанного и полусонного.
– Привет, Мэнни. Я тебя, случайно, не разбудил?
Тут он проснулся окончательно и начал ругаться.
– Где вы почерпнули такие выражения, доктор? Не иначе как из грязного подсознания своих пациентов. Хотел бы я тоже быть доктором по мозгам и брать семьдесят пять баксов за каждую возможность обогатить свой словарь. Ни тебе ночных звонков, ни скучных операций, ни рецептов…
– Майлс, какого черта? Я сейчас брошу трубку и отключу телефон!
– Ладно, слушай сюда. – Я все еще ухмылялся, но мой голос давал понять, что шутки кончились. – Приезжай ко мне домой как можно скорей, это важно.
Мэнни схватывает всё на лету, долго втолковывать не приходится.
– Еду, – сказал он и повесил трубку.
С великим облегчением я вернулся к своему креслу и стакану. Мэнни первый, к кому я обращаюсь в любой ситуации, будь то мозговой штурм или что-то другое. Скоро он приедет, и вместе мы что-нибудь да придумаем. Я хотел поделиться своей радостью с Джеком, но в этот момент со мной произошло то, о чем мы часто читаем, но сами редко испытываем. Я весь покрылся холодным потом и прирос к месту, как паралитик.
Случилось это из-за того, что меня посетила мысль, которой следовало прийти мне в голову куда раньше. Охваченный ужасом, я понял, что нельзя терять ни секунды. Схватил со спинки стула ветровку, ринулся вон, просовывая руки в рукава на бегу, рванул входную дверь, пронесся через лужайку. Про Джека и Мэнни я забыл начисто. Взявшись за дверцу машины, я вспомнил, что оставил в доме ключи – о том, чтобы вернуться за ними, и речи не было. Мне почему-то казалось, что тротуар меня тормозит; я свернул через полоску травы на мостовую и побежал по ночному городу.
За два квартала я не увидел ни единой живой души. Дома стояли темные и безмолвные. Лишь мои тапки шлепали по асфальту и дыхание клокотало в груди. На следующем перекрестке мостовую осветили автомобильные фары. Я, не раздумывая, мчался прямо вперед. Скрежетнули тормоза, завизжали шины, бампер задел за полу моей ветровки.
– Ты, чокнутый сукин сын! – заорал водитель, и ноги снова унесли меня в ночь.
Глава шестая
Когда я прибежал к дому Бекки, в глазах у меня стояла кровавая пелена, а дыхание перекатывалось эхом от ее дома к соседнему. Я начал пробовать подвальные окна – толкал каждое что есть мочи и перебегал к следующему. Все они были заперты. Я обежал дом, обмотал руку ветровкой и надавил на стекло. Один кусок выпал и со звоном свалился внутрь, остальные плотно держались в раме. В голове у меня наконец включился рассудок, и я при слабом свете звезд стал осторожно вынимать осколки один за другим. Потом просунул руку в дыру, открыл окно, слез в подвал ногами вперед, достал из нагрудного кармана авторучку с фонариком.
Слабый луч, всего в ярд длиной, освещал дорогу только на пару шагов. Я осторожно перемещался в незнакомом подвале среди деревянных столбов, подпирающих потолок, и разного хлама: газетных кип, старой железной двери, козел для пилки дров, сундука, раковины, груды свинцовых труб, фотографии выпускного класса Бекки. Паника моя усиливалась с каждой минутой: я не находил того, что искал, и боялся, что пришел слишком поздно.
Я откинул крышку сундука и пошарил в нем. Ничего, кроме старых тряпок. За газетами, за прислоненной к стене дверью, в древнем книжном шкафу с цветочными горшками на полках тоже ничего не было. Куски дерева под усыпанным опилками верстаком я двигал как можно тише, но все равно нашумел. Деревяшки и ничего больше. Я направил фонарик вверх, на мохнатые от пыли стропила. Время шло. Я не знал, где еще искать, и поглядывал на окна, опасаясь первых проблесков дня.
Потом я обнаружил ряд шкафов, встроенных в заднюю стену, высотой от пола до потолка – раньше я просто не разглядел их при слабом свете. Открыл первый – банки с консервами. Открыл второй – все полки пусты, кроме нижней, в дюйме от пола.
Оно лежало на ней, на некрашеной сосновой доске. Навзничь, прижав руки к бокам. Я рухнул на колени рядом со шкафом. Раньше я не верил, что с ума можно сойти за одну секунду, теперь поверил. Понятно, почему Теодора Белайсек лежит у меня дома в полной отключке. Я зажмурился, кое-как успокоился и заставил себя смотреть.
Я видел раз, как знакомый фотограф проявляет портрет нашего общего друга. Он погрузил фотобумагу в раствор, поводил туда-сюда, и на чистом листе при тускло-красном свете стал вырисовываться образ, еще расплывчатый, но вполне узнаваемый. Так и здесь: на полке в тускло-оранжевом свете фонарика лежала Бекки Дрисколл, не совсем еще проявившаяся.
Густые каштановые волосы поднимались крутой волной надо лбом, точно как у нее. Под кожей намечались ее подбородок, скулы, глазницы. Узкий нос расширялся у переносицы: еще доля дюйма, и он превратится в восковую модель носа Бекки. Губы обещали стать столь же полными и, как ни ужасно, красивыми. По бокам от них прорезывались две почти незаметные тревожные черточки, появившиеся у Бекки за последние годы.
Рост ребенка становится заметным лишь на протяжении недель или месяцев, но эти кости и эта плоть сформировались за одну ночь. Я отчетливо сознавал это, упираясь коленями в холодный бетон. Кости приняли нужные очертания, губы выросли до нужной величины, подбородок чуть удлинился, угол челюсти стал немного другим, волосы приняли нужный оттенок, легли волнами и правильно обрамили лоб.
А глаза… я надеялся, что ничего более страшного в жизни мне не придется увидеть. Больше секунды я не мог на них смотреть, сразу зажмуривался. Они еще не совсем достигли нужного разреза и цвета, но приближались. Что до их выражения… Понаблюдайте как-нибудь за человеком, приходящим в сознание: он еще не понимает, что происходит вокруг, и в его глазах видны лишь слабые проблески разума. Так и здесь. Эти пустые голубые гляделки были жуткой пародией на живой, смышленый взгляд Бекки, но в них уже угадывалось то, что со временем станет ее глазами. Я со стоном согнулся пополам, держась за живот.
У Бекки чуть выше левого запятья есть след от ожога, похожий на южноамериканский континент. У тела на полке он тоже был. Родинка на левом бедре и тонкий белый шрам под правым коленом имелись наверняка и у Бекки.
Черновой набросок Бекки, обещающий стать неотличимым от оригинала портретом. Или, скажем, лицо, чуть видное под водой, но сразу же узнанное.
Я дернул головой и с шумом втянул в себя воздух. Сердце опять застучало, сгустившаяся от страха кровь потекла по венам. Я поднялся на затекшие ноги, взошел по лестнице, открыл незапертую дверь и оказался на кухне. Прошел через столовую, где смутно виднелся стол и стулья с прямыми спинками. Из гостиной другая лестница вела на второй этаж. Я тихо, через две ступеньки поднялся по ней.
Ряд дверей, все закрытые. Наугад, бесшумно, я повернул ручку второй по счету. Ощутил, как открылась задвижка, приоткрыл чуть-чуть дверь и заглянул в комнату.
Чья-то голова на единственной подушке двуспальной кровати. Я осторожно посветил, стараясь не направлять луч в лицо: это был отец Бекки. Он пошевелился, бормоча что-то. Я выключил фонарик, все так же бесшумно закрыл дверь и отпустил ручку.
Так дальше нельзя, слишком медленно. Меня подмывало распахнуть настежь все двери в коридоре, заорать во всю глотку, перебудить всех домашних. В следующую комнату я вошел, открыто светя фонариком. Лицо Бекки на подушке предстало как более живая, энергичная копия той пародии, что осталась в подвале. Я потряс ее за плечо. Она тихонько застонала, но не проснулась. Я приподнял ее, и она послушно приняла сидячее положение.
Не тратя больше ни секунды, я зажал фонарик в зубах, откинул легкое одеяло и взвалил Бекки на плечо, как пожарный. Вышел в коридор, не зная, достаточно ли тихо я двигаюсь, и спустился с лестницы, нащупывая ногами ступеньки.
На улице я взял Бекки на руки. Она подняла голову, обхватила меня за шею, открыла глаза и спросила сонно:
– Что ты делаешь, Майлс?
– После скажу. Ты вроде бы в порядке – как себя чувствуешь?
– Нормально, устала только. Ужасно устала. – Она посмотрела на проплывающие мимо дома и деревья. – Ты что, похищаешь меня? Уносишь в свою берлогу? – Тут она заметила, что под расстегнутой ветровкой на мне пижама. – Дождаться не мог? Спросил бы хоть, как джентльмену подобает. Нет, правда: в чем дело?