Поход Наполеона в Россию — страница 84 из 88

ю, чтобы я когда–нибудь был так доволен и удовлетворён собою, как в этот раз, когда я увидел, что он благополучно прибыл в свой дворец.

В 11 часов я приехал в Тюильри к «леве". Во дворце собрались министры и много придворных чинов, в частности камергеров. Меня окружили, словно я был фаворитом, приветствовали, как человека, пользующегося влиянием, человека, который только что провёл 14 ночей и столько же дней с глазу на глаз с властелином…

Ужасный бюллетень появился в «Мониторе» 16 декабря. Мы знали об этом из последней эстафеты, полученной нами в пути. Бюллетень произвёл такое глубокое впечатление, даже на самых отъявленных придворных льстецов, что все ловили мои взгляды, чтобы прочесть в них вести о дорогих сердцу людях. Никто не решался прямо спросить меня. В Париж прибыл только бюллетень; частные письма не были разосланы. Я был счастлив успокоить многих, но, увы, многих — других я огорчил, хотя беспорядок и распад армии после Малоярославца не позволяли штабу главного командования дать точные сведения о многих офицерах, даже высших чинов, так как, лишившись лошадей и не имея ровно ничего, они должны были искать пропитания, следуя за бандами, блуждавшими на флангах колонны и оказывавшимися то в голове, то в хвосте у неё. Даже самые твёрдые люди вынуждены были покориться этой жестокой необходимости, так как ещё до Березины хлеба нельзя было достать за целую пригоршню золота.

Эти несчастные отставшие люди большей частью питались кониной — мясом лошадей, павших на дороге. Животных разрубали на части прежде, чем убить их! Горе павшим! Все кидались на упавшую лошадь, и её хозяину частенько трудно было её отстоять. Подоспевшие первыми бросались на лошадиный круп, наиболее ловкий вскрывал бок и извлекал печень, которая была наименее жёстким и наиболее лакомым кусочком. И при этом никто не думал о том, чтобы сначала убить несчастное животное, — до такой степени все спешили снова двинуться в путь. Наиболее счастливые из отставших варили похлёбку, если можно назвать так грязную мучную жижу а ещё чаще отруби, найденные в пыли чердаков и размешанные в воде. Как счастливы были те, у кого сохранилась какая–нибудь посудина, в которой можно было варить! В пути её держали в руках и хранили более бережно, чем деньги. Несмотря на наши несчастья, мы сохранили любовь к шутке и к смеху, и бедняков, путешествовавших с котелком в руке, прозвали лакомками; даже те, кому приходилось поститься, забавлялись насчёт предусмотрительных людей, сохранивших это «орудие питания". Когда люди подходили к костру, чтобы сварить себе похлёбку то те, у кого не было посуды, становились в хвост за вами, надеясь, что вы одолжите им ваш котелок. Если кто–нибудь находил картофель, ему завидовали все. Как–то раз в Польше оказалось много картофеля в нескольких больших деревнях, но они находились далеко и от нас и друг от друга, а люди не хотели слишком далеко отходить от дороги. И господин, и слуга, и полковник, и солдат одинаково испытывали недостаток во всём.

Это бедствие одинаково постигло людей всех рангов, и так как оно привело все потребности к одному знаменателю, то самым несчастным был именно тот, кто в силу своего ранга не мог подать дурного примера и пойти на грабёж. Честь и слава, тысячу раз честь и слава французским солдатам и благородному французскому национальному характеру. Сколько несчастных, которые ежедневно рисковали жизнью, чтобы добыть какую–нибудь плохонькую пищу, и отнюдь не надеялись найти что–нибудь завтра, когда им снова придётся для этого идти на риск перед полчищами казаков и толпами крестьян, сколько их, этих несчастных, отдавали свою жалкую еду или делили её с попавшимся навстречу ослабевшим или больным беднягой, лежащим на дороге в ожидании смерти! Сколько других останавливались, рискуя попасть в плен или расстаться с жизнью, чтобы помочь шагать несчастному отставшему! Сколько офицеров, ни за что не хотевших покинуть колонну, хотя их полки растаяли, предпочитали смерть под знамёнами на дороге, по которой шла армия, поискам пищи в компании с отставшими или грабителями! А скольких офицеров кормили, скольким помогали эти самые отставшие! Солдат, добывший себе какую–нибудь еду, редко проходил мимо офицера, не предложив ему отведать её, если ему казалось, что офицеру нечего есть, хотя он его вовсе не знал и офицер был из другого корпуса. Тысячу раз я был свидетелем этих добрых деяний.

Я сам шёл пешком среди солдат в простой синей драповой куртке с шитьём, в треуголке, и мне часто приходилось присаживаться на несколько минут, чтобы отдохнуть.

Так вот, не проходило дня, чтобы солдаты, ковыляющие с жареной кониной или несколькими картофелинами в дырявой тряпке или с похлёбкой в кастрюльке, не предлагали мне разделить с ними пищу и помочь мне идти, думая, что я изнурён или голоден. Как бы я хотел вновь встретить хотя бы нескольких из этих храбрецов! Честь и слава французам, подавляющее большинство которых сохранили в душе чувство сострадания во время величайшего из бедствий!

Я должен рассказать ещё о последнем дне нашего путешествия, когда сообщения, полученные из армии, естественно навели разговор на тему о её положении.

Император, прочитав письмо Неаполитанского короля, сказал мне, словно предчувствуя последующие события:

— Боюсь, что он не сделает всего необходимого для реорганизации армии. Быть может, лучше было бы взять его с собой в Париж или позволить ему возвратиться в Неаполь, но тогда он, пожалуй, не вернулся бы к началу новой кампании, а так как у меня будет молодая кавалерия, то мне бы его не хватало. Он привязан ко мне, но его претензии и тщеславие доходят до смешного. Он думает, что у него необыкновенные политические таланты, а у него их нет совершенно. У королевы в мизинце больше энергии, чем во всём короле. Они ревнуют меня к Евгению, потому что зарятся на всю Италию. Король хотел бы убедить итальянцев, что их страна может существовать и рассчитывать на будущее лишь при условии объединения всей Италии под одним скипетром.

Все французы, которых я сделал королями, слишком быстро забывают, что они родились в прекрасной Франции и что у них нет лучшего титула, чем титул французского гражданина.

Он привёл в пример Бернадотта и своих братьев и стал перебирать разные подробности, которые подтверждали его слова. Потом император заговорил о необходимости вновь поднять дух армии и возвратить прежнюю энергию нашей пехоте, рассыпавшейся поодиночке, которая умирает от голода и, собираясь небольшими бандами, волочёт по земле вдоль дороги свою нужду, свою славу и свою былую энергию.

— Надо, — прибавил он, — чтобы эти люди, которых не могли остановить никакие опасности, вновь поняли, что они могут сделать для своего спасения и для славы родины. В самом деле, физически они истощены, но морально эти люди, которые еле волочат ноги и бредут, как привидения, вновь почувствуют, что они могут сделать, если энергичный начальник заговорит с ними и скажет им: «Остановись, француз! Казаки не должны пройти дальше. Вот здесь надо победить или умереть!»

В связи с этим. император высказал мысль, что этой моральной силой, этой энергией, закаляющей против всяких трудностей, обладают далеко не все начальники.

— Нет, — сказал он, — более отважных людей на поле сражения, чем Мюрат и Ней, и нет менее решительных людей, чем они, когда надо принять какое–нибудь решение у себя в кабинете. Вообще существует очень мало государственных людей. У меня, бесспорно, самые способные министры в Европе, а в то же время, если бы я не приводил в движение весь механизм, то очень скоро стало бы заметно, до какой степени они ниже своей репутации.

Прежде чем закончить рассказ о кампании и путешествии императора, возвращаюсь к рассказу о том, что происходило в дежурном дворцовом салоне.

Бюллетень произвёл такое тягостное впечатление, что, как я уже сказал, никто не решался задать мне какой–нибудь вопрос. Единственный слуга, который нас сопровождал в поездке, отсыпался, а кроме того, ему было запрещено говорить о чем бы то ни было. Император говорил о наших неудачах в таких же откровенных выражениях, как и бюллетень, но так как сообщений о прибытии армии в Вильно ещё не было, то, следовательно, он как и все, не знал ещё о самых тяжких наших бедствиях. У императора образовались небольшие отёки на ногах, глаза опухли, и цвет лица был, как у человека, кожа которого пострадала от мороза, но в остальном вид у него был вполне здоровый. Он был так счастлив, что находится снова в Париже, что ему не надо было притворяться, чтобы иметь вид довольного и нисколько не удручённого человека. Весь день и даже часть ночи он работал, рассылая всякие распоряжения, чтобы дать всем отраслям администрации то направление, которое он считал нужным. Как мне показалось, он был вполне удовлетворён общественными настроениями после опубликования бюллетеня. Его приезд успокоил много страхов и смягчил наиболее тревожные опасения, но, увы, не мог осушить слез тех семей, которые оплакивали свои потери.

Император, словно посторонний человек, говорил о своих поражениях и о той ошибке, которую он совершил, оставаясь в Москве.

— Успех всего дела зависел от одной недели, — сказал он. — Так всегда бывает на свете. Момент, своевременность — это всё.

Когда он принимал Декре и де Сессака, его первые слова были:

— Так вот, господа, фортуна меня ослепила. Я позволил себе увлечься, вместо того чтобы следовать намеченному мною плану, о котором я вам говорил, г-н де Сессак. Я был в Москве. Я думал подписать там мир. Я оставался там слишком долго, я думал в один год достигнуть того, что должно было быть выполнено в течение двух кампаний. Я сделал большую ошибку, но у меня будет возможность исправить её.

Облик Парижа с самого начала показался ему утешительным. Возвращение императора произвело чудотворное действие. Император заметил это и уже на следующий день был спокоен насчёт последствий, к которым могли бы привести его неудачи. События в Вильно не изменили его мнения.

— Ужасный бюллетень произвёл своё действие, — сказал он мне, — но я вижу, что радость, доставляемая моим присутствием, больше, чем горе, вызванное нашими поражениями. Люди скорее огорчены, чем обескуражены. В Вене будут знать об этих настроениях, и не пройдёт трёх месяцев, как всё будет в порядке.