ни для питья, ни по какой иной надобности. Двадцать экзаменаторов, сменяя друг друга через каждые полчаса, изо всех сил старались обнаружить изъяны в подготовке студента.
Языком обучения была латынь, и потому часть этого района стала известна под именем Латинского квартала.
Общий зал гостиницы представлял собой довольно грязное помещение с низким потолком, плохо освещенное. Там стояло несколько дощатых столов, каждый из которых был окружен скамьями. Когда мы вошли, над очагом на вертеле жарился огромный кусок мяса, наполняя зал приятным теплым духом.
Один из моих спутников-студентов, Жюло, опустился на скамью, я сел напротив. У него было жесткое, даже безжалостное, однако умное лицо, всегда готовое озариться улыбкой, и пара сильных рук.
— Ты всерьез говорил, что читал книги? Много книг?
— Конечно. Их продают на улицах Кордовы.
— Книги продают в лавках? — Он явно не верил мне. — Религиозные книги?
— Любые. По философии, медицине, законоведению, астрономии, астрологии, поэзии, драме… Какие хочешь.
Жюло схватил за руку одного из спутников:
— Ты слышал? Книги продают на улице, словно лук или рыбу! Чего бы я не отдал, чтобы увидеть подобное зрелище!
— В Кордове есть десятки общественных библиотек, где ты можешь читать, что хочешь.
— Пусть себе Бог остается со своими храмами и соборами, — горячо произнес Жюло, — если неверные дадут нам библиотеки!
Некто, отзывавшийся на прозвище Кот, поставил на стол три бутылки красного вина, и, когда я положил ему на ладонь золотую монету, в изумлении уставился на меня:
— Школяр — и с деньгами! Что ты сотворил? Попа ограбил, что ли?
Принесли большие куски жареной говядины. Здесь, как и вообще в Европе, тарелки были практически неизвестны, и мясо подавали на кусках хлеба.
Мы пили вино, ели жаркое и беседовали, размахивая бычьими костями. Мы спорили, не соглашались, обсуждали. Глаза моих собеседников горели от возбуждения, и они наперебой выпаливали свои вопросы, ожесточенно споря по поводу ответов — или возможных ответов.
Читал ли я Гиппократа? А Лукреция? Что я думаю о его поэме «О природе вещей»?
— А Авиценна? Кто он такой? Откуда родом? Мы слышали это имя, но больше ничего.
— Один из величайших умов этого века, впрочем, и любого другого, — сказал я, — он сделал своей областью познания все отрасли науки.
Их возбуждение воодушевляло меня. Они знали и Иоанна Севильского, и Аверроэса, и аль-Бируни, но только по именам, да и те произносили шепотом.
Я разговаривал с ними, а сам все время посматривал вокруг, нет ли шпионов, потому что среди власть имущих хватало таких, которые не допускали никаких учений, способных подорвать их могущество, и жестоко обрушивались на любого подозреваемого в ереси. Будучи язычником, я теоретически мог не бояться преследований, ибо по церковным законам язычник не может быть обвинен в ереси. По крайней мере, так было в то время. Однако я без особого доверия относился к толкованию этого закона; к тому же чужестранцы вообще очень уязвимы.
Молодые люди сгрудились у стола, ибо, несмотря на студенческие обычаи, частенько буйные и беспутные, их обуревала поистине ненасытная жажда узнать, что думают другие, в недоступном для них мире. Они хотели знать, что думали в древней Греции, в Риме, в Персии.
Нет таких преград, через которые не могло бы проникнуть знание, хотя процесс этот можно замедлить.
Среди монахов тоже встречались люди, подобные моим собеседникам, осторожно продвигавшиеся к запретным дотоле областям знания. Были и аббаты, и епископы, которые смотрели на это сквозь пальцы — но смотрели с интересом.
Достойны сожаления те, кому довольно получать по каплям знания, профильтрованные через каноны религиозных или политических верований; и столь же достойны сожаления люди, позволяющие другим диктовать, что им знать дозволено, а чего не дозволено.
Юнцы, сидевшие рядом со мной, уже попробовали вина познания, и вкус его пришелся им по душе. И чем больше они пробовали, тем более возрастала их жажда; им было уже недостаточно просто гадать и спрашивать: они хотели получать ответы. Цивилизация обязана своим рождением любознательности, и ничем иным невозможно поддержать её жизнь.
Они ничего не знали о мусульманской поэзии, и я читал им наизусть из Фирдоуси, Хафиза и эль-Йезди.
Что касается Авиценны, я рассказал им, что мог: что тот родился в Бухаре в 979 году, а умер в 1О37. Десяти лет отроду он знал наизусть Коран, изучал арабских классиков, а в возрасте шестнадцати лет овладел всем тогдашним знанием математики, медицины, астрономии, философии и читал другим лекции по логике. За свою жизнь ученый написал более сотни трудов, в том числе прославленный «Канон медицины», содержащий свыше миллиона слов.
Внезапно с треском распахнулась дверь, и в проеме появилась самая необъятная из женщин, какую мне доводилось видеть; однако при всей своей громоздкости тело её сохранило привлекательность форм. Ростом она была не выше среднего из присутствующих мужчин, но в обхвате превосходила, пожалуй, любых двоих, а то и троих.
Ее пухлые щеки расплывались в улыбке, а большие голубые глаза были поистине красивы. Вокруг нее, подобно голубям, порхающим вокруг амбара, вертелось с полдюжины девиц.
— Ну, где же этот образец мужчины? Где он?
Собравшиеся у нашего стола расступились, я встал и низко поклонился:
— Я далеко не образец, Клер, да и кто смог бы быть образцом в твоем присутствии? Как мог Господь Бог даровать тебе столь великую прелесть, коли потребовалось ему для этого обделить ею множество других?
— Галантная речь! — Она прошествовала через зал к нашему столу. — Вот это мужчина, девочки!
Взяла нашу бутылку и налили себе.
— Сказали мне, что у тебя богохульный язык. Это правда?
— Богохульный? Да нет, если только не считать богохульством поиски истины. Нет, я не богохульник, а кое-что похуже: я задаю вопросы.
— И ты не плут?
— В такой-то компании? — я огляделся вокруг в притворном ужасе. — Как можно такое воплощение невинности, как я, посчитать плутом в подобном обществе? Нет, просто тот наставник нес бред собачий, а я отстаивал противоположное мнение, вот и все…
Она уселась, и вокруг неё собрались девчонки — все хорошенькие и вполне подходящие, чтобы у мужчины кровь в жилах закипела… Будь они хоть немного чище.
— Мне сказали, — заметил я с самым серьезным видом, — что ты тоже профессор…
— Профессор? Это я-то? Чем только меня не обзывали, но так — никогда. Может быть, я философ. Мужчины приходят ко мне со своими сложностями…
— И кто мог бы разрешить их лучше?
— Меня прозывают Толстуха Клер, и я не отрекаюсь ни от имени, ни от титула. Молодой человек, Толстуха Клер — это имя вызывает почтение!
— Разве мог я подумать иначе? Едва лишь я встретился с этими господами, как они уже стали уверять меня в высоком качестве твоих достоинств… Еще вина! — крикнул я слуге. — Когда закончатся деньги, уеду.
— Не спеши уезжать, оставайся, нам здесь, в Париже, нужны такие.
— Если ты откроешь школу, — сказал Жюло, — я первым сяду у твоих ног. — Он повернулся к Толстухе Клер: — Он ведь не только шутник и острослов. Он учился в Кордове, где у людей больше книг, чем попов!
— И учился не только по книгам, должна сказать, — заметила она с ухмылкой.
Вокруг собрались девушки и студенты.
— Оставайся с нами, солдат, мы тебе доставим такое удовольствие, какого ты в Кордове не видывал!
— Слыхал я о ваших удовольствиях. Мой отец когда-то побывал здесь. Он сражался с викингами на реке, пониже Парижа.
— Твой отец? Кто же такой твой отец?
— Кербушар. Это имя давно известно на морях.
— Сын Кербушара. — Толстуха Клер окинула меня оценивающим взглядом. — А что, возможно… Мне ещё не доводилось видеть двух людей, похожих друг на друга больше, чем ты и он… хотя и меньше, чем ты и он. Мы здесь знаем твоего отца и благословляем его имя. Он славно побил викингов, побил и на улицах Парижа, и на реке.
Я тогда была девчонкой, и викинги поднялись вверх по реке, а солдат в городе совсем не было. Захватчики явились без предупреждения, и если бы не твой отец и его люди, ох, и много доброй французской крови утекло бы той ночью в сточные канавы… Он следовал за ними и поспел сюда, когда они только начали буйствовать. Мы уж собирались бежать на остров и сжечь мосты за собой, как делали обычно, — и тут явился он со своими людьми и поднял их на мечи.
Толстуха поставила стакан:
— Так ты, значит, сын Кербушара?.. Сильный он был мужчина и узкий в бедрах.
Жюло наклонился к ней:
— Клер, сдается мне, что наставник не слишком дружелюбен к нашему солдату. Он может начать расследование… Если что, нам придется быстренько улепетывать.
Она взглянула на меня:
— Ты один? Есть у тебя друзья?
— Есть, но не здесь. Я еду, чтобы встретиться с ними. У меня есть лошади и кое-какие вещи.
Клер не стала больше спрашивать, ибо научилась сдержанности в своей жизненной школе. А я подумал, что когда придет время для бегства, постараюсь обойтись без подсказки и удирать своим собственным путем. Глуп человек, который спускается в колодец по чужой веревке.
Для одного дня я успел натворить более чем достаточно, и теперь начинал беспокоиться, потому что тот наставник был, как мне показалось, человеком узколобым и мстительным, а мои замечания его нисколько не порадовали. До ярмарки добрая ночь езды, и если я в скором времени отсюда не выберусь, караван может уйти.
Пьер Ломбар, ученик Абеляра, не был больше епископом Парижским, и мало надежды, что его преемником стал человек столь же здравомыслящий. Если бы Пьер Ломбар ещё сидел на епископском престоле, я вверил бы ему свою судьбу, но у меня не возникало желания валяться в темнице, пока они примут насчет меня какое-то решение, а то и подвергнут пытке, чего доброго. По опыту мне было известно, что ум политика или церковника чрезвычайно неповоротлив в принятии решений.