Особливо славились в древности те песни, которые играл на арфе Гуннар перед смертью. От игры его, другого Орфея, смягчались сердца мужчин, слезы катились по лицу женщин:
Он взял арфу, прикоснулся
К золотым ее струнам,
В них печальный зверь проснулся
И задумчивым женам
Слезы горькие навеял;
Не любовь к боям лелеял
В сердце северных мужей..
Нет! темнее и темней
Лица храбрых омрачались…
Певец играл про тайный рок людей,
И балки стен в той зале распадались…[482]
…………………………………………………………………………………………………
Вот он заиграл опять:
Арфа будто оживала,
Как девица распевала.
Что за голос сладкий, нежный!
Заливалась золотая
Посреди змеиной залы.
Сага заставляет Норнагеста повторять Гуннарову песню при дворе норманнского короля, Олафа Трюггвасона. Однажды вечером он взял арфу и играл на ней долго и так приятно, что все заслушались, потом с особенным искусством подражал Гуннару и наконец взял аккорды Гудрун, которых еще никогда не слыхали.
Мы не имеем ни права, ни основания, почему могли бы составить себе высокое мнение о музыке древних скандинавов. Но какова бы ни была она (мы ничего не знаем о ней), однако ж, по известиям саг и по понятиям о древности в XIII и XIV веках, видно, что скандинавы находили удовольствие в этом искусстве и что оно не было вовсе не знакомо для них.[483]
Пение красавиц также приносило им удовольствие. Над Гуннаром, в предсмертных страданиях, при последних минутах, еще носится обаяние девственной красоты:
И в пути провожала меня
Белоснежная дочь короля
До тех мест, где кончалися шхеры..
………………………………………………
Расставанье с песней милой
Было тяжело,
С этой песней заунывной
Сотаскеских дев.
Сигурд Харальдсон на поездке с дружиной в Викен подъехал к одному двору и услышал приятный голос девушки, которая молола на мельнице и пела. Увлеченный приятной песней, он слез с коня и вошел на мельницу взглянуть на прекрасную певицу. Пение, вероятно, более музыки сопутствовало пляскам, особливо когда плясали Вики-ваки (нем Wiscbiwascbi); женщины попарно с мужчинами разделялись на отделы, и каждый, несколько помолчав, запевал свою песню, которой припев подхватывали хором все пляшущие. Под песню также вертелись в Хринброте (ломанье кольца), когда составляли длинный круг под предводительством передового плясуна, о котором говорили, что он разламывает кольцо, подходили под поднятые руки последней пары и всех прочих пар и вертелись кругом, так что вся цепь пляшущих составляла переплетшуюся искусно толпу.
Древних плясок упоминается много, хоть мы и не знаем, в чем состояли они. Более важные пляски сохранялись долго по введении христианства, когда И. Христос и святые заступили место Одина и древних богатырей. Их встречают в различных, употребительных между поселянами. увеселениях о Рождестве, в среду на первой неделе великого поста, в Иванов день (Midsommar) и в другие праздники. Вероятно, несмотря на молчание о том саг, из глубокой древности ведет начало и пляска с мечами, о которой говорит Олаус Магнус, что она была в употреблении даже и и его время, в половине XVI столетия. Пляшущие сначала поднимали мечи в ножнах и повертывались три раза кругом; потом обнажали мечи, также поднимали их кверху, с легкостью и достоинством в движениях обращали их друг на друга, в этой примерной битве составляли шестиугольную фигуру, называемую розой; вдруг расходились опять и потом взмахивали мечами, образуя на головой каждого четырехугольную розу. Движения становились живее: под музыку и песни клинки скрещивались с клинками, и вдруг общий прыжок назад оканчивал пляску. Олай, сообщив ший нам это описание, прибавляет: «Не быв очевидцем, нельзя вообразить себе красоты и величавости этой пляски, когда видишь целое войско вооруженных людей, бодро идущих в бой, по указанию одного. Эта пляска особливо назначалась около поста; целых восемь дней перед тем не делали ничего другого, как только заучивали ее; даже духовные лица принимали участие в пляске, потому что движения пляшущих были очень приличны».
Игра в шахматы и кости, также в шашки, может быть, походившая на наши, также была известна в древности.
Но самым любимым и обыкновенным развлечением древних на собраниях и пирах было слушать рассказы про богатырские подвиги и славные дела, также саги и песни о замечательных событиях и великих людях.[484] На народных пирах главное удовольствие приносили также обеты смелых предприятий, которые давал каждый из гостей, принимая кубок. Наперерыв старались показать свое достоинство при этом случае: каждый по своему происхождению и значению назначал для себя какой-нибудь подвиг, соединенный с опасностью и соответствовавший его имени и славе, будущей или настоящей.
На похоронном пире, данном Свейном Твескеггом (Вилибородым) в память по отце его, Харальде Синезубом, на который приглашены были йомские викинги, Свейн встал со своего места за первой чашей Браге (Bragafidl) и дал обет, что до истечения трех лет он пойдет с войском в западную Англию и не прежде оставит ее, пока не убьет Адальреда (Этельреда) или не выгонит из страны и не возьмет его королевства. Это здоровье должны были пить и все, участвовавшие на похоронном пире. Когда выпили еще несколько заздравных кубков, большой дедовский кубок был подан Сигвальди-ярлу, вождю йомских викингов, отец которого, Струт-Харальд, также умер недавно. Сигвальди встал, принял кубок и дал обет, что не минет трех лет, как он пойдет в Норвегию разорять государство Хакона-ярла, которого убьет или выгонит, Торкель Высокий, брат Сигвальди-ярла, обещался быть его товарищем в походе, храбро помогать ему и не бежать с боя, пока не скроются из вида носы Сигвальдовых кораблей и весла их будут видны с левой стороны, в случае морского сражения; если же сразятся на сухом пути, он не отступит до тех пор, пока Сигвальди будет видим в войске и его знамя не останется у него в тылу. За Торкелем Буи Толстый, брат его, Сигурд, сыновья Везете, начальника. Борнхольма, также сказали свои обеты. То же сделали многие другие вожди, произнося обет, всякий пил за своего отца. На всем Севере такие обеты всегда давались на веселых зимних праздниках.
На это время обыкновенно откармливали самого большого борова, какого могли достать; это животное, по случаю возвращения, приносилось в жертву Фрейру и Фрейе, посылающим изобилие. А в вечер праздника приводили его в комнату: мужчины клали руки на его щетину и за чашей воспоминания обещались совершить какой-нибудь отважный подвиг.
Как бы ни были необдуманны эти обеты, произносимые в то время, когда головы обещающих ходили кругом от крепкого меда, однако ж они исполнялись верно. С победой или смертью, но обет надобно было сдержать.
Скандинавы любили также находить рассеяние в том, когда всякий из пирующих сказывает свое главное искусство (Idrott); это было на пире, данном шведом Раудом для Олафа Дигре (Толстого, или Святого) в Норвегии; король явился со всей дружиной. Когда все развеселились за пиршественным столом, зашла речь о даровитости каждого: один говорил, что умеет отгадывать сны; другой — что по глазам челоаека узнает его нрав и поведение; третий — что во всей стране нет лука, которого бы он не мог натянуть; четвертый — что он не только стреляет метко, но также умеет бегать на лыжах и плавать; пятый — что, стоя с веслом в челноке, он может так же быстро подплыть к берегу, как судно на двадцати веслах; шестой — что гнев его никогда нe пройдет, как бы долго ни замедлялось мщение; седьмой — что он никогда и ни в какой опасности не покидал короля; сам Олаф хвалился, что, раз увидав человека и вглядевшись в него, он может узнать его после какого угодно времени: «Это, — прибавил он, — очень важно». Епископ вменял себе в достоинство, что может отслужить 12 обеден, не имея надобности в служебнике; а Бьерн Сталларе считал для себя славой, что говорил от имени короля на тинге, нимало не обращая внимания, полюбятся ли его речи кому бы то ни было. Таким образом всякий сказывал свое дарование; сага прибавляет, что находили много удовольствия в этом развлечении.
На пирушках еще обыкновеннее было сравнивать себя с другим и спорить, чьи заслуги и дела лучше. Это называли Mannjafnadr, мужские переговоры. Участие в том, как и в других развлечениях, принимали также и короли. Объяснением свойства таких пиршественных бесед и вообще нравов древнего языческого времени в слиянии с нравами первых веков христианства служит описанный сагой спор о преимуществах между норвежскими королями, Сигурурдм Иорсалафарере и его братом, Эйстейном.
Оба короля, рассказывает сага, однажды поехали зимой и гости в Упландию. Там у каждого был свой двор; но как эти дворы находились почти по соседству, то поселянам казалось всего удобнее давать для королей пиры то на дворе того, то другого, попеременно. Раз, когда гости сидели за столом молча, король Эйстейн предложил им выдумать какую-нибудь потеху. «Есть пиршественный обычай, — продолжал он, — выбирать человека, с кем бы потягаться, и мы сделаем то же: вижу, что мне первому начинать эту забаву; так я выбираю тебя, — сказал он королю Сигурду, — и буду спорить с тобой, потому что мы равны санами и владениями, да и в роде и воспитании также нет разницы». — «А помнишь ли, — сказал Сигурд, — как я ронял тебя навзничь, когда, бывало, захочу, хоть ты был и старше меня годом?» — «Помню и то, — отвечал Эйстейн, — что ты неспособен был к такой игре, где нужна ловкость». — «Помнишь ли и то, — продолжал Сигурд, — как мы с тобою плавали? Бывало, я мог таскать тебя на морское дно когда хотел». — «Я, — возражал Эйстейн, — проплывал расстояние не меньше твоего и не дурно нырял; притом умел бегать на коньках так хорошо, что не знаю никого, кто бы со мною равнялся в том, ну а ты бегал не лучше коровы». — «Вождям полезнее и приличнее, — продолжал Сигурд, — мне кажется, искусство меткой стрельбы из лука: не думаю, чтобы ты натянул мой лук, хоть и упрешься в него коленками». — «Я не так силен в стрельбе, как ты, — отвечал Эйстейн, — однако ж разница в этом не так еще велика между нами; зато гораздо лучше тебя бегаю на лыжах, а это считалось прежде также хорошим искусством», — «Мне кажется, — отвечал Сигурд, — очень важно и прилично вождю, как главе других, отличаться от них ростом и силой, владеть лучше всех оружием и быть заметным в густой толпе народа». — «Не менее славное качество, — отвечал Эйстейн, — иметь красивую наружность: это также делает заметным и, сажется, идет к вождю, потому что красота — справедливая принадлежность самого лучшего платья. Я получше тебя знаю и законы, а если дойдет до речей, так я гораздо красноречивее». — «Может быть, — сказал Сигурд, — ты и лучше моего знаешь крючкотвор