Похоронный марш — страница 15 из 70

як или четверку, а иногда я отвечал даже на твердые пять. В первом подъезде резко пошел расти второй коротышка нашего дома — Сашка Кардашов, и, глядя на него, я перестал терзаться из-за своей малорослости. Во мне поселилась уверенность, что где-то там, внутри меня, уже есть зерно, которое вскоре даст ростки. Я уже чувствовал себя на равных с товарищами по классу.

Наконец, мать нашли. Бабка опознала труп и рассказывала со слезами, во что превратилась ее дочь за полтора года лежания в лесу. Мою мать Анфису нашли почти за 50 километров от Москвы, неподалеку от станции Совхоз, Казанской железной дороги. Она лежала в лесу, на краю болота, и ее обнаружил заблудившийся грибник. Какая-то женщина в близлежащем селе вспомнила, что полтора года назад, зимой, пьяная баба стучалась в окна и просилась на ночлег, но никто не открыл ей — мало ли что. Никто больше во всем селе не помнил этого.

Болото. Лес… Сережка, помогшая опознанию. 50 километров от Москвы — еще столько же, и был бы пресловутый 101-й. Я ездил туда и нашел то место, мне помог грибник. Там росли ирисы, и я подумал, что целых два лета подряд моя мать Анфиса спокойно лежала в лесу у болота, мирно смотрела пустыми глазницами в небо, а вокруг нее росли ирисы.

Мать похоронили, и долго еще к нам ходили разные следователи, задавали бабке вопросы и обещали найти виновных.

— Что ж, сама пилила сук, на котором сидела, — говаривала тетя Тося, отдуваясь от пышного чайного пара. Она теперь подолгу бывала у нас и даже одно время подумывала о том, чтобы выйти замуж за Костю Человека из первого подъезда. Как-то раз он остановил ее на улице, взял за руку и, погладив ее руку ладошкой, сказал:

— Скромная ты женщина, Тось. Труженица. Все бегаешь туда-сюда, туда-сюда. Что ты бегаешь? Не пора ли в тихую гавань?

О нем говорили, что у него цирроз печени, и тетя Тося вслух размышляла, гостя у нас, не выйти ли ей за него.

— Он вроде не нищий мужичонка, только прикидывается таким простачком, а сам — ооо! Закавыка. Я б за ним поухаживала напоследок и в последний бы путь с уважением проводила. А мне много не надо. У него, поди, тысчонка на книжке есть, мне и хватит.

Но она не успела, Костя Человек умер холостым, его мать Тузиху увезла к себе в Чертаново племянница вместе с возможной тысчонкой. Вскоре после этого женился Игорь Пятно, и в факте его женитьбы угадывалось некое кощунство судьбы — должен был Костя Человек, а женился Игорь Пятно. Свадьба была пьяная, драчливая, на улице плясали под аккордеон, а в квартире грубо топали ногами под музыку-рок возмутительные длинноволосики. Музыка-рок, составляя с животным топаньем ядовитую смесь, выплескивалась с балкона прямо на головы аккордеонному заплыву. Это был аккордеон Веселого Павлика, доставшийся красному уголку ЖЭКа, а играл на нем старый Типун. Родители невесты подарили Игорю мотоцикл, пьяный Пятно вспомнил свои велосипедные круги почета и впервые затарахтел по двору. Он едва не сбил Фросю, ковылявшую мимо на своих одутловатых больных ногах, наехал на гуталиновую битку девчачьих классиков и чуть было не убился, врезавшись в доминошный стол. Его изъяли из мотоциклетного седла и бултыхнули обратно в свадебную гарь. Всю ночь я слушал, как раскачивается наш дом под одурелыми ударами нового законного брака и как внутри у меня просыпается зерно, возмущенное надругательством над памятью Человека.

Я вдруг перестал ощущать вкус детства, как бывает после отравления — что ни попробуешь, все отдает ржавчиной. Я еще оставался коротышкой, но зерно уже дало росток, и я был уверен, что скоро потеку вверх всеми клетками своего организма, в котором совсем тесно стало душе. Меня мучали тайные желания, и я с ужасом думал о ненавистном женском теле, с ужасом думал и с ужасом мечтал. Досыта испорченный дворовыми беседами взрослых пацанов на запретные темы, я вдруг стал весь гореть ссадинами этих бесед и метался ночью, стукаясь плечом о студенистое тело Юры, безумно далекого от всего этого бессонного кошмара. Тогда я сказал, что буду спать в комнате матери. Сказал и отрезал страх перед ночью и тишиной, в которой водился призрак пьяного дьявола. Сначала было очень трудно, в горле горел крик, и я еле сдерживал его, когда по черному склепу осатаневшей от одиночества комнаты начинала блуждать нежить моей матери Анфисы, вздыхала и злилась, ломая ногти об алюминиевые белки моих глаз. Я держался, затвердевая духом и закаливая расплавленные нервы до стальной упругой несокрушимости. Даже как-то не сразу заметил, что стало легче, что дыхание комнаты потекло по волнам темноты живым теплом. Комната, где я стойко проспал ту зиму кошмаров, наконец сдалась, безропотно приняла на себя седло моей постели и лишь изредка взбрыкивала, вспоминая, как хотела сбросить меня. Комната первых дней моей юности, моя игреневая лошадка, она стала моей первой женщиной. Она приходила ко мне по ночам, забиралась под мое одеяло, и я закрывал плотнее глаза, чтобы не видеть безобразия ее женского тела, примерзающего ко мне, как к асфальту.

Едва только лизнули окно горячие языки весеннего пламени, пьяный дьявол растаял, вытек на улицу, побежал пузырем по ручьям и низвергнулся сквозь решетку в бездонную пучину канализации. Он исчез, я увидел солнце и свою вольную душу, взлохмаченную после спячки, покрытую свалявшейся шерстью и бунтующе ревущую на солнечном припеке. Почва вздулась, и полезла зелень — мой увязнувший рост тронулся с места и, застоявшийся, понесся во всю прыть. Запахи любовной весны ползли сквозь форточку, и ночная бессонница становилась от них сладкой, томительно нежной. Я читал «Илиаду», ни черта не понимал, но все же продолжал читать каждый вечер, и Гомер опьянял меня, прощая мне мое непонимание. Выключая свет, я слышал поцелуи ветра, видел тугие груди волн, паруса божественных облаков, я чувствовал, как где-то неподалеку бегают на поляне босые женщины, не кончался список муз и богов, которых они воспевали. Тысячи кораблей плыли по небу, и непонятно было, птицы ли это, души ли? Души ли героев, исторгнутые из тел. Я прочел «Илиаду» до середины и не мог больше читать, меня жгло вожделение поэзии, юности, любви.

Двор торжественно и поэтично увядал, весна грелась на его развалинах. В квартиру Тузовых поселили новых жильцов, татар — мужа и жену. У них был сын Равилька, трех лет, с больными ногами, и они возили его в детской прогулочной коляске. Такой смешной, толстый мальчуган, улыбчивый и приветливый. Фрося не могла понять, почему его возят-то постоянно, и как-то раз сделала татарке замечание:

— До пенсии собралась так баловать? Пусти-ка, пусть бежит сам.

— Он не может, — сказала татарка. — У него ножки болят.

Татарку звали Розой, а мужа ее Айваром. Оба были такие веселые и влюбленные друг в друга, что казалось, Равилька чувствовал себя виноватым — у папы с мамой все так хорошо, и только я у них неудачный.

В квартиру Веселого Павлика поселили какого-то хмурого мужчину с портфелем, который ни с кем не здоровался, никого не знал, лишь по утрам портфель его куда-то, покачиваясь, уходил, а по вечерам сердито брел назад. Тихая Лена с грустью смотрела, как порой в окне Веселого Павлика появлялось прямоугольное чужое лицо, открывало или закрывало форточку и исчезало. Про семью Орловых говорили, что они в нашем доме самые старожилы, что отец и мать обитали здесь еще до войны, тогда как все остальные жильцы въехали уже после. Когда умер отец Лены, меня еще не было на свете. А Лена уже тогда была, и про нее уже тогда говорили, что она какая-то странная. Очень уж тихая и пугливая. Да нормальная ли она? Мать Лены умерла от опухоли в мозге, в последние дни жизни она часто падала с кровати, и раздавался звук, как если на деревянный пол уронить деревянный шар. Они жили в первом подъезде, на втором этаже, и этот стук долетал откуда-то сверху — слева, если я сидел лицом к окну, сзади, если лицом к двери, справа, если я шел в туалет, в лоб, если я сидел за столом и делал уроки. Я был тогда во втором классе и очень боялся этого стука, тем более что моя бабка, Анна Феоктистовна, всегда говорила:

— Римма упала.

И я вздрагивал от ее слов еще больше, чем от деревянного стука. Однажды я спросил:

— А почему больше не падает Римма?

— Здоров живешь, — зло сказала бабка. — Она уж полгода, как умерла, царство ей небесное.

В пятом классе мы изучали историю древнего мира, и когда наша историчка, Любовь Петровна, дошла до падения Рима, она произнесла это роковым голосом моей бабки:

— В 476 году Рим пал.

И я вздрогнул, будто ужаленный изнутри, и четко услышал где-то наверху, свалившийся с потолка мне в темя, удар деревянного шара об деревянный пол.

Лена работала машинисткой в РСУ на 2-й Агрегатной улице. В половине седьмого она обычно шла домой, неся в аккуратной сумочке что-то из продовольственного магазина. Проходя мимо стоящих на улице соседей, она стыдливо опускала глаза и еле слышно здоровалась, и все отвечали ей жалеючим голосом:

— Здравствуй, Леночка, здравствуй, милая.

Когда умерла Римма, к Лене подселили уборщицу Лизу, вечно перекошенную флюсом то направо, то налево. Лиза любила нахваливать свою соседку — такая скромница, такая чистюля, ой! придет с работы, все намывает, натирает, как птичка перышки, ей-бо! Перед сном чайку попьет и в девять часов уж глядь — спит. Когда Лена стала ходить на свидания к Веселому Павлику, об этом все, словно сговорившись, молчали. Потом Веселый Павлик повесился, его попугая Роджера Лена взяла себе, и если уборщицу Лизу спрашивали:

— Ну что Лена?

Уборщица Лиза отвечала:

— Плачет. Плачет. А попугай страшенный и все орет: «Рожа! Рожа!» Тьфу, прости господи! А клюв-то, клюв!..

В другой раз, когда Лена прошла мимо двора домой и, как обычно, бесцветно поздоровалась, Фрося сказала:

— Скромница наша. Вчера гляжу, в машине с каким-то плешивым мужиком сидит, и он ее гладит эдак. Меня увидела и покраснела всей своей мордой.

— Ну уж не болтай зря, — сказала бабушка Сашки Эпенсюля.

Однажды мы сидели с Лялей возле пруда на скамейке, по теплому асфальту плыл май, и мы цеплялись с наглыми вопросами к проходящим мимо нас девушкам от двенадцати до двадцати двух. Девушки, все до единой, обливали нас с ног до головы приятной, прохладительной влагой презрения. Нам было весело, и мы смотрели на мир счастливыми, глупыми глазами — крепкий, бразильского вида негр и смешной рыжеволосый недомерок. И вдруг мы увидели Лену. Она брела безропотно по направлению к нам, и когда подошла ближе, я сделал вид, что смотрю в другую сторону, а Ляля, прикидываясь, будто не знает ее, осклабился и воззвал: