— Ты когда-то думаешь вставать ай не? Не для тебя будильник зынькал? Не пойдешь в школу? Тогда бери метлу да иди Юре помогай. Поднялся ты ай не?
В школе я сидел тихо и на всех посматривал с иронией. Ведь никто не знал, где я был и что со мной происходило этой ночью. На перемене мы, как обычно, курили с ребятами в туалете. Ребята несли всякую похабщину вперемешку с самой детской чепухой, какую только можно себе представить, а я все обдумывал, как бы мне намекнуть им, чтобы они хотя бы приблизительно поняли, что случилось со мной этой ночью. Я курил и не знал, как намекнуть, ну как намекнуть-то.
— Стручок, оставь докурить, — попросил меня кто-то из ребят. Зазвенел звонок, и по дороге в класс я вдруг ясно понял, что никогда не намекну и никогда не расскажу об этом до тех пор, пока живы я и Лена.
После уроков я прибежал домой и не знал, что будет дальше. Я еле досидел до шести часов, уроков не сделал ни одного и в шесть отправился в сторону 2-й Агрегатной улицы. Около английской спецшколы, которую к тому времени вот уже год, как закончил Сашка Эпенсюль, я встретился с Леной. Она не ожидала, стала испуганно озираться по сторонам, потом мягко посмотрела на меня сиреневым облачком своих глаз и сказала, что Лиза, кажется, что-то учуяла и что поэтому пока нужно быть осторожными.
— Я дам тебе знать, когда в следующий раз спущу веревку, — шепнула она мне и пошла домой, а я смотрел на белое здание английской спецшколы и думал, неужели у Сашки Эпенсюля было что-либо подобное, когда он учился в своем английском девятом классе?
Неделя прошла мучительно долгая, и мне казалось, что за эту неделю слишком многое произошло, а я стал старше года на два. Я даже, кажется, вырос еще на сантиметр или на полсантиметра. Наш двор, на который я смотрел через окно, не желая делать домашнее задание по математике, выглядел погруженным в воду, так медленно плыли среди его водорослей люди и дети; типуновские голуби кружили на его поверхности, как стайка белых рыбок; время от времени черной медузой проползала по дну Фрося; морской конек, сумасшедший Кука из нашего подъезда, шел встречать на троллейбусную остановку свою мамашу, неся неизменный цветок в горшке; наконец, маленькая аквариумная рыбка незаметно вплывала в подводный мир моего детства, и я успевал разглядеть всю ее, каждый ее мягкий плавничок, что так нежно умеет ласкать.
За неделю оперились деревья и все увереннее порхали по улицам на зеленых своих крылышках. Запахло цветущей черемухой, и когда легкие вдыхали этот запах, сердце начинало хромать и торопливо на что-то надеяться, блуждая по темным коридорам грудной клетки, замечтавшееся. Кончилась инерция тепла, длившаяся целую неделю после ночи причащения к любви. В душе заскребся голод, смятение клокотало в крови, закипало в мозгу. Я мучался от его вязкого ползания по всему моему телу. Наконец, я не вынес пытки, мимо меня понеслись дома, ларьки, киоски, проезжая часть, урологический диспансер, плешивая псина на Фабрично-Заводской улице, и вновь возле английской спецшколы я повстречал идущую с работы домой Лену. Увидев меня, она зарделась, затем, сделав мне знак, чтобы я шел за ней, перешла через дорогу, зашла во двор. В том доме было отделение милиции, около входа стояла скамейка, и мы сели на нее. Лена спросила:
— Ты хочешь знать, когда мы свидимся?
— Да, ты же… ты же обещала, — выпалил я.
— Ты должен набраться терпения, — сказала она. Рядом со мной сидела совсем другая женщина, не та восхищенная близостью Джульетта, а властелинша, решающая судьбу своего поклонника — свидание или пуля в лоб. — Ведь ты понимаешь, что ты еще совсем маленький мальчик, и наша близость должна быть в такой тайне, что… Ведь ты не хочешь скандала?
— Я не маленький мальчик, мне уже шестнадцать лет, и мы… даже можем пожениться.
— Пожениться? Тебе сначала нужно закончить школу, мой миленький, — нежно засмеялась она.
— Через полтора года я уже буду работать.
— А потом уйдешь в армию. И все равно, до того, пока мы сможем открыто встречаться, нам нужно держать все в тайне.
— Я не могу больше ждать! — воскликнул я и сделал попытку взять ее за руку. Из дверей отделения милиции вышел милиционер, прошелся по двору и сел рядом с нами. Дым его сигареты прикоснулся к нашим лицам, я тоже достал сигарету и сытно затянулся. Лена встала и пошла, я последовал за ней.
— Наберись мужества и терпения, — сказала Лена и провела ладонью по моей щеке. — То, что ты уже куришь, еще ничего не значит. До свидания, маленький мой. Слышишь? Я говорю: до сви-да-ни-я. Не иди больше за мной.
И всю следующую неделю ее рука приходила ко мне каждую ночь и до утра гладила меня по щеке, а я набирался терпения, оно росло, ширилось в моей комнате, его становилось все больше и больше, оно терпко пахло цветущей черемухой и пенилось в глазах сумеречным светом. Пошла третья неделя после ночи любви, и терпению уже не было места во мне, так крепко я набрался его, когда вдруг однажды во вторник — был последний день мая и первый день школьных каникул — моя бабка, Анна Феоктистовна, сказала по телефону тете Тосе:
— Вчерась Лиза из первого подъезда поехала к матери в деревню, обещалась узнать насчет меду. Тебе не нужен будет мед? Хороший. Я у ей и прошлой осенью брала.
Вчерась! Я побежал к Лене и, только в третий раз нажав на кнопку звонка, понял, что она еще на работе. В 6 часов я стоял неподалеку от РСУ на 2-й Агрегатной улице и думал, господи, ведь еще каких-нибудь полтора года, и я смогу жениться на ней, ведь я хочу жениться на ней, а там я вдруг поступлю в институт, буду подрабатывать где-нибудь, да хотя бы дворником, как Юра, и не надо никакой армии, и мы будем вместе, открыто, всего полтора года терпения и мужества!
В начале седьмого, когда основная масса сотрудников РСУ схлынула, наконец появилась Лена, но с ней вместе вышел какой-то солидный, наполовину лысый мужчина, они прошли немного по улице, Лена увидела меня, покраснела, они сели в машину и уехали. Это случилось так неожиданно, что я некоторое время стоял посреди улицы, смотрел на вздувшиеся груди атлантов, вмазанных в здание Лениного РСУ, и у меня было такое чувство, какое я пережил лишь раз в жизни, в возрасте трех лет, когда моя мать Анфиса дала мне в руку веревочку, к которой был привязан озорной и большущий воздушный шар, а веревочка как-то сама собою вытянулась из моего кулака и затрепыхалась, увлекаемая шаром в бескрайнее небо. Я так живо вспомнил это, что будто наяву увидел ускользающий шар. Он все летел, все уменьшался в небе, а я уже опомнился и пошел почему-то на пруд; там я сел возле самой воды, достал сигареты и курил одну за одной вонючую «Приму». Когда вылезли сумерки, от пруда, густо стелясь по земле, пошел водянистый запах, я докурил последнюю сигарету и, чувствуя в груди тошноту от пресыщения табачным дымом, побрел по вечереющей Москве.
На улице Горького была веселая суета, подвыпившие парни приставали к игриво-неприступным девицам; на Маяковской площади поджидали назначившие свидание, окружая пьедестал ассенизатора и водовоза, который, казалось, вот-вот должен был запеть что-нибудь из «Фауста»; на площади Пушкина было еще больше свиданий, стайка хиппи спорила с каким-то возмущенным пенсионером о нирване, а скорбный поэт, был так глубоко погружен в свои мысли, что не замечал пару голубей, заблудившихся в его кудрях; в сквере перед театром Моссовета ночь окончательно вступила в свои права, там я поскучал немного и отправился домой.
Когда я приплелся в палисадник, в комнате Лены горел свет и шторы были наглухо задернуты. Я забрался на тополь, с которого можно было бы, по идее, увидеть, что происходит в комнате моего первого любовного свидания, но сколько я ни пытался раздвинуть взглядом щель между стиснутыми шторами, сколько мне ни казалось, что я уже вижу что-то эдакое, я ничего не мог разглядеть.
Я поднялся к Лене. Звонок был отключен. Когда я вернулся в палисадник, свет в окне Лены уже не горел. Я побрел в наш двор и сел на скамейке в тени, где всю ночь после похорон тети Веры Кардашовой сидел Костя Человек, и мне хотелось прорыдать что-нибудь в его интонации. Но я переборол в себе Человека и стал просто зрителем. Передо мной, как сцена, развернулся подъезд; кто-то неправильно поставил стрелки моих часов, и я пришел в театр задолго до начала спектакля. Наконец, в два часа ночи занавес распахнулся и вышел солидный, пока еще только наполовину лысый актер, вся роль которого состояла в том, чтобы прикурить, спуститься со сцены и пойти прочь. Я преследовал его. В Старопитейном переулке он сел в свою машину и уехал в сторону улицы Горького. Вернувшись домой, я разделся под злобное рокотание моей бабки за стеной, лег в кровать и впервые за последнее время заснул крепко, с облегчением.
В июне всех ребят, перешедших в десятый класс, возили на две недели в военные лагеря на озеро Сенеж. Это было весело, интересно, здорово. Нас вполсилы муштровали, заставляя ходить строем и всякое такое, два раза мы стреляли из настоящих Калашниковых и слегка прикоснулись к будущей службе в армии. Весь июль мы проходили трудовую практику на деревообрабатывающем комбинате и даже заработали по сорок рублей. Однажды в середине августа Лена подошла ко мне во дворе, не стесняясь, что кто-нибудь увидит, и сказала:
— Алеша, я давно хотела с тобой объясниться…
— Не надо, — перебил ее я. Я здорово вырос за лето, и мы стояли с ней уже почти на равных.
— Ты не держишь на меня зла? — спросила она робко.
— Нет, нисколько, — ответил я. — Только странно все это. Скажи, ты любишь кого-нибудь? Его, например.
Она посмотрела на меня с удивлением.
— Кого? Кого его?
Я молчал.
— Видишь ли, — сказала она после некоторой паузы. — Он удивительный и замечательный человек. Он очень несчастный. Он тоже любит меня, но у него жена и ребенок. Девочка. Ира.
— Понятно, — сказал я. — А с Павликом? Ты любила Павлика?
Она покраснела, поджала губы.
— Лучше Павлика нет никого… Но и его уже нет…