История нашего района тоже замечательна. Очень долгое время его вовсе не существовало. Имелись какие-то заставы, торчал кабак на пустыре, потом и кабак сгорел. Но пруд всегда был и почему-то испокон века назывался Архимандритским. На него ездили купаться ямщики, и даже водилась рыба, а потом внезапно вокруг пруда очутились какие-то постройки, дворы, зачернели решетки оград, затопали копыта, потом копыта зацокали, стали раздаваться зазывные голоса барышень, зазвенел посудой ресторан «Бор», наконец, запел томным басом граммофон, по которому саданули ружейные залпы и одиночные выстрелы, раздалась команда, разбежались шаги по углам, потом прибежали обратно из углов, заколотили кулаки в двери, и вот, Ресторанный переулок стал переулком Веры Засулич, Псковско-Новгородская улица — Маршальской улицей в честь живших на ней двух, маршалов Советского Союза, Архимандритский пруд стал Профсоюзным, а Конторская площадь — площадью Индустриализации.
Такова история, благодаря которой возникло и само понятие «район», а наш район был назван Лазовским, в честь легендарного героя гражданской войны Сергея Лазо.
Самые старые дома нашего района окружают пруд. Эти дома раньше принадлежали буржуазии, а теперь в них размещаются райком партии, ресторан «Октябрьский», кафе «Луч», районный ЗАГС, специализированный магазин «Штефания» и дом культуры имени Лазо. До революции в здании нашего дома культуры было увеселительное заведение, причем очень дорогое, судя по размерам, а главное, по объему центрального зала для танцев, в котором размещен теперь зрительный зал на целых девятьсот мест. Во время войны здесь был госпиталь. После победы кино снова вернулось в этот дом с массивными колоннами коринфского ордера, в его душный зал, проветривающийся только через небольшое отверстие в потолке, в котором также вмонтирована люстра. Кино прижилось здесь, обрело цвет и широкий экран; не помню, какой фильм я посмотрел первым, но помню, что чуть ли не с рождения я знал, где живет кино.
— Будете хорошо себя вести, — говорила нам с Юрой наша мать Анфиса, — в воскресенье пойдем в ДК Лазо.
Но это зависело даже не от нашего поведения, а от того, хочет ли в воскресенье мать Анфиса пойти с нами в кино или она хочет с утра пройтись по достопримечательностям Старопитейного, а вечером уже ничего не соображать. Изредка мы все же ходили с ней, она брала билеты в третьем ряду, сажала нас по обе стороны от себя, и первое, что я помню о кино, это трепетное ощущение угасания света в зале, нечто мистическое, будто некий таинственный обряд, и когда экран вспыхивал, Юра начинал шумно ерзать и ликующе объявлял:
— Кинё-о! Кинё-о!
На протяжении сеанса он сидел внимательно, тихо, только в тишине размеренно шмыгал его нос, в котором каждые десять секунд случались какие-то неполадки. Когда фильм кончался, Юра оповещал всех, и в первую очередь — самого себя:
— Конес. Коне-ес.
И я тоже, считая, что так надо, говорил:
— Конесь.
Мать смеялась над нами любящим смехом, а первое, что я любил в кино, это угасание света и торжественное произнесение слова «конец».
И вот, сквозь слепую пелену непонимающего глядения на экран брызнули чувственные слезы, когда милый мой Мухтар кинулся в вагон, где засел преступник, и из вагона раздался выстрел по живому собачьему телу, а за слезами — дурак! дурак! — закричал Бальзаминов, и пошли на Иванушку Дурака жуткие корявые пни, оживленные словом Бабы Яги, «Ключ!» — рявкнули стометровые великаны Королевства Кривых Зеркал, спину Билла обожгла раздавленная ногой Вождя Краснокожих картошка, и Билл, испачканный сажей, завернутый в плотную кору нескольких слоев обоев, взмолился к Шурику: «А может, не надо, Шурик?», но безжалостный Шурик сказал: «Надо, Федя, надо», и так свистяще секанул скрытую от зрителя Федину ягодицу, что я подпрыгнул от боли на своем месте, а на экране уже высветились фонарем Геркулеса две отрубленные негритянские руки, и голос, полный ужаса, воскликнул: «Это не Америка! Это Африка! Африка!», забарабанил по зрительному залу пулемет Анки-пулеметчицы, скашивая бурьян психической атаки, и из-за леса вылетела стремительная конница Чапаева — наши! наши!.. я — Фантомас, ха! ха! ха! — так в мир моего детства, прорвав плотину раннего возраста, хлынуло кино.
Мои первые восприятия экранного мира появились на свет вместе с первыми, неуверенными надписями на стенах домов: «FAНTOMAS». Фантомаса боялись все, и все хотели быть Фантомасом. Но это звание нельзя было получить в школе, как грамоту, нельзя было стырить, как яблоко из палисадника Тузихи, а главное, его нельзя было заслужить хорошим поведением — его можно было только завоевать. Чулок на голову, воротник поднят, движения прямоугольные. Стемнело, я бегу домой с пруда в предвкушении бабкиной трепки, карманы мои полны самодельных денег, выигранных у Ляли и Дранейчика в ножички, и около подъезда меня останавливает властный и тяжкий голое:
— Ни с места!
Я оборачиваюсь, он стоит в лунном луче, лысоголовая фигура, вычерченная луной, наставляет на меня дуло пистолета.
— Я — Фантомас.
Ноги подкашиваются, и я падаю в объятья Фантомаса, который уже лезет в мои карманы и вместе с самодельными деньгами, искусно выполненными рукой Ляли, достает моего личного чижа и раскладной ножик о двух лезвиях, найденный мной в прошлую субботу прямо на проезжей части Маршальской улицы. Очнувшись, я обнаруживаю себя сидящим возле подъезда и думаю, кто же из ребят был этим Фантомасом. И ужасно жаль ножик. Да и чижа я долго обтачивал, чтоб со всех сторон был одинаковым — такой чиж никогда не даст осечки.
На другой день Серега Лукичев вернул мне ножик.
— А деньги? — спросил я.
— Деньги розданы беднякам.
— А чиж?
— Чиж? Улетел, — не моргнув глазом сказал Серега.
Лукичевы жили в желтом кирпичном доме. Семья, состоящая из бабушки, тети Лиды Лукичевой и двух ребят, Сергея и Мишки, ютилась в коммуналке. Как-то раз Эпенсюль попросил меня сбегать за Мишкой, чтоб тот пришел играть в настольный теннис, и у меня навсегда осталось впечатление огромной коммунальной катакомбы, по которой сновали в бигудях какие-то женщины, которых я и знать-то не знал, толстопузый бухгалтер Беларёв, ничем не примечательный в мирском обличии, в коммунальном свете открылся мне с новой стороны — он разговаривал по телефону, стоя на виду у всех соседей босиком, в трико и в майке, причем трико зачем-то поддерживались подтяжками, и взволнованный разговором Беларёв звонко шлепал ими себя по жирдяйским грудям, крича в трубку женским голосом:
— Наденька, не будьте так мизантропичны ко мне!
Среди множества парны́х и жирных шумов выделялся треск пишущей машинки, вокруг которой, как оказалось, и селилась семья Лукичевых. Тетя Лида подрабатывала машинописью, и все укоряли ее за глаза, что зря, мол, отказалась от алиментов, все ж-ки Лукичев в такси работает, на двоих ребят рублей по восемьдесят начисляли бы в месяц, и не нужно было б себя гробить. Тетя Лида редко гуляла во дворе, и судя по этому, много печатала на машинке. Мишка, ее младший сын, обычно тащил на помойку ведро с мусором, из которого непременно выскакивали мятые листы использованной копирки, и зимой ветер охотно играл ими. Черные глянцевые листы шуршали по белому снегу, и сразу создавалось ощущение, что весь мир черно-белый. А когда в кинематографически плоскую атмосферу нашего двора врывались зеленые весенние звуки, это воспринималось так же революционно, как, наверное, было воспринято появление в кино звука и цвета. Летом и осенью черные копировальные шуршавчики вовсе были незаметны, особенно осенью, когда их заглушала палая листва. Они терпеливо ждали своего часа, который наступал вместе с появлением снежной экранной белизны.
В девять лет я впервые узнал, что я — дитя до шестнадцати. До этого моя мать Анфиса всегда умудрялась протаскивать нас с Юрой на всякие фильмы, побеждая контролершу двумя неоспоримыми доводами — тем, что нас не с кем оставить, а ей, матери-одиночке, хочется раз в жизни сходить на хороший фильм, и второе — да вы посмотрите на них, все равно ни тот, ни другой ничего не поймут. И действительно, я был смехотворно мал, а Юрин взгляд убедительно бессмыслен. Таким макаром мне удалось в небесно нежном возрасте посмотреть и «Брак по-итальянски», и «Развод по-итальянски», и «Мужчину и женщину», и уж вовсе по тем временам кощунственную «Королеву Шантэклера». Если меня спросить сейчас, смотрел ли я эти замечательные фильмы, я не смогу сказать, что не смотрел, ведь смотрел же, но убей меня бог, если я хоть что-то помню кроме того, что мама плакала и Юра, глядя на нее, тоже ныл.
После того, как у нас недолго погостил наш отец, Сергей Стручков, мать, раздосадованная тем, что его снова упрятали на длительный срок в тюрьму, окончательно спилась, и мы с тех пор не ходили втроем в ДК Лазо. Последний фильм, который мы смотрели вместе, был «Фантомас разбушевался», после которого я тоже стал корябать на стенах волшебное слово «FANTOMAS» или «FAИTOMAS» и украл у матери один чулок. Это был год фантомасьего пика, и чулкоголовые лысины уже никого не удивляли при лунном свете, а вскоре доморощенных фантомасов даже стали бить, до того они всем надоели. На смену Фантомасу пришли неуловимые мстители.
Все ребята знали этот фильм наизусть, смотрели по двадцать раз, кто больше, и играли только в неуловимых. Яшкой Цыганом был общепризнанно Рашид, Данькой — светлоголовый Эпенсюль, очкарик Лукичев охотно становился очкариком Валеркой, на роль Ксюши несколько раз упрашивали девчоночного Женю Типунова, но он только оскорблялся, краснел и больше жался к девчонкам, с которыми играл и в классики, и в прыгалку, и чуть ли не в дочки-матери. Ксюшу приходилось играть Славке Зыкову, но у него плохо получалось, и Ксюша была нашим позором. Зато Дранейчик изумительно изображал Крамарова, и глаза у него, точь-в-точь как у Крамарова, могли вращаться во все стороны. Негодяя Сидора здорово играл Васнецов, а непревзойденным атаманом Бурнашом был Ляля. Особенно все покатывались со смеху, когда он говорил мне, исполняющему все-все остальные роли: