Судьей была молодая женщина, она очень волновалась, и по лицу и на шее ее плавали малиновые пятна. Рашид тоже волновался, его малиновые губы пламенели, и он был очень красив. Судьям он с самого начала не нравился, особенно они настроились против того, что он работает официантом и что у него уже давно хранился нож.
Суть дела состояла в том, что Сафар Хабибулин встретился с женихом Аньки и сказал, чтоб тот не лез куда не надо, потому что Анька его наложница. Жених возмутился, напившись, позвонил Аньке по телефону и сказал ей что-то обидное. Анька пришла к Рашиду в кафе и, рыдая, все ему рассказала. Рашид встретился с тем парнем, и тот передал Рашиду слова Сафара. Вечером Рашид пришел домой и влепил отцу пощечину, а финка у него уже была в кармане пиджака. Отец схватил Рашида за волосы и стал рвать голову сына в разные стороны.
— Я давно хотел убить его, гада, — рассказывал Рашид, — но не знаю, убил бы или нет, а тут, просто не знаю, в общем, кровь в глазах заклокотала, ничего не мог с собой поделать…
Рашид выхватил из кармана финку Gott mit uns и ударил ею отца под ребро с левой стороны. Но ударил слабо, в последний миг рука обмякла, и лезвие вошло лишь на треть, на пять с половиной сантиметров. Сафар, захрипев, упал, а Рашид прошел в свою комнату, взял все, какие у него были, деньги, пошел в ресторан «София» и зачем-то поил там каких-то совершенно незнакомых людей. Потом еще поехал к кому-то в гости, покупал у таксистов водку, поил и пил сам. Во время этого разгула финку он где-то потерял или у него ее свистнули вместе со следами крови Сафара, и кто знает, может быть, это не последнее ее путешествие под ребра.
— Мальчик он был добрый, послушный, — рассказывала тетя Зульфия. — Я его всегда учила быть спокойным по отношению к людям. И как такое могло случиться… Это такая неожиданность, такое пятно на всю нашу семью.
В пять часов утра Рашид обнаружил себя сидящим на Тверском бульваре, немного побродил по спящей воскресной Москве, в лучах превосходного июньского утра, а потом вернулся в наш дом. Он попрощался со всеми, с кем хотел попрощаться, потом пришел домой и лег спать. Через два часа проснулся, позвонил в милицию и сказал, чтоб за ним приходили.
Суд возмущался, что после совершения преступления Рашид устроил такую гулянку, но потом начался опрос соседей, и все соседи говорили, что Рашид всегда был мальчиком хорошим и добрым, а главное, справедливым. Я тоже выступал, но мое выступление получилось каким-то дурацким, потому что я не знал, с чего начать и на что сделать упор, и очень волновался. Короче, единственной пользой от меня было то, что я присоединился к хорошим откликам всех остальных соседей.
Наконец Анька попросила, чтобы ей дали еще раз высказаться, и рассказала все, что сначала осталось в тени.
— Мой брат, — сказала она, — он, конечно, совершил злое. Но я должна сказать, что он не мог поступить иначе, и пусть на нашу семью ляжет последний позор, но я все расскажу, потому что только я могу заступиться за Рашида.
И она рассказала, как Сафар мучал семью, а главное, как он постоянно приставал к ней, к Аньке, когда она выросла. Тетя Зульфия сидела белая, и губы у нее стали жесткие.
— Прости, мамочка, — говорила со слезами Анька, — не смотри на меня так! Отец всегда трогал меня и хотел, чтобы я была его любовницей, и ты знала это и терпела, а Рашид не смог терпеть. Нам с ним было очень трудно, потому что страшно жить, если не умеешь терпеть, как ты.
Судьи были тронуты и присудили Рашиду только три года, плюс два условно. После страстного заступничества Аньки я сидел сам не свой, в голове стучал болезненный запах свежей краски, и мне хотелось встать и сказать, что это я во всем виноват, что я уже лет пятнадцать, а то и больше, знал о готовящемся преступлении. И о финке знал почти с самого момента ее появления у Рашида. Но я побоялся, что все поймут, что точно так же я виноват в том, что парализовало жену таксиста Бельтюкова, виноват в смерти Веселого Павлика и Тихой Лены. К тому же я ведь был связан клятвой и должен был молчать, иначе моя мать Анфиса пришла бы к нам с Юрой и бабкой. Я был уверен, что она придет, и боялся этого.
На будущий год осенью Рашид должен вернуться.
А Сафара в прошлом году самого судили за издевательства над дочерью и дали условный срок. От Рашидовой раны он довольно легко поправился, к тому же три сантиметра из пяти с половиной смирновская финка прошла по жировым слоям.
Тетя Зульфия развелась с мужем, наш дом стали выселять, и тете Зульфии с Анькой дали квартиру в Теплом Стане, а Сафару и его матери квартиру еще где-то, не то в Строгино, не то в Беляево.
Недавно я видел Аньку в метро. Она стояла с каким-то высоким парнем. Это был другой парень — не тот жених, которого мы все видели на суде. Я стал вспоминать всю эту историю как-то совсем по-новому и чуть было не проехал Маяковку.
Подходя к дому, я подумал, что, когда Рашид вернется, наш дом, наверное, уже вовсю начнут ремонтировать и перекраивать.
Снова был июнь, светило солнце, без труда прогревая наш пустой дом от крыши до подвала. Он стоял сейчас такой нелепый и ненужный, громоздкий и просторный, как заброшенная голубятня. Шуршали листья деревьев, будто многократное эхо умолкнувших метел, волн или крыльев.
ГОЛУБИ
Что бы ни случалось, мировые ли катаклизмы, личные ли трагедии, неприятности ли на работе, а май всегда приносит радость. Радостно прибавление дня, оперение деревьев, теплые ветры и первые грозовые дожди. В мае Великая Роженица, у которой уже отошли воды марта и апреля, дает наконец новоявленное лето.
Май 1945 года был особенно горестным, но и особенно радостным, еще шла война, но уже близился мир, и пока одни немцы вместе с нашими разрушали свой прекрасный Берлин, другие уже начали строить нам Москву. Тогда же, в том последнем мае войны, они, пленные немцы, заложили фундамент и нашего дома.
Раньше на месте нашего дома когда-то давно стоял известный в Ямской слободе кабак, но он сгорел еще до революции. Его обгорелые руины сохранялись перед войной, а в 1941-м немецкая бомба довела до конца дело, начатое пожаром. Осколком той бомбы убило моего деда, Кузьму Ивановича, если только моя бабка не врет, что именно от той бомбы осколок.
Наш дом построен по проекту пленного голландца, по профессии архитектора. Поэтому наш дом такой необычный, хотя один студент архитектурного института, некоторое время работавший в нашем ЖЭКе, сказал, что дом, конечно, красивый, но с архитектурной точки зрения не уникальный — смешение стилей, незаконченность композиции и что-то там такое вдобавок.
О пленных немцах рассказывала бабушка Сашки Кардашова, баба Клава:
— Они в Сивом переулке стояли, в бараках, там, где сейчас больница, на том месте. Бывало, идешь мимо ихнего забора, а они в щели смотрят, голодные, худые, страшно смотреть. «Матка, брот, брот!» Понятно, что за брот такой — хлеба, значит, просят. Не выдержишь, дашь краюху.
— Фашисту?! — возмущалась Фрося Щербанова.
— Так он когда был фашис? — отвечала баба Клава. — Он фашис на фронте был, а тут от него одни глаза остались. Как же не дать — может, и моему сыночку хоть кто-нибудь в Германии хлебушка сунул.
Сын бабы Клавы, Федор, в 1941-м пропал без вести под Смоленском, и баба Клава до сих пор надеялась, что он еще жив.
— Может, в Америке где-нибудь, — говорила она. — Говорят, некоторые там оставались после плена, а некоторые с мериканцами в Америку уезжали.
— Клав, не надейся, — уверенно заявляла Тузиха.
— Чего ж ей не надеяцца-то? — спорила Файка Фуфайка. — Надейся, теть Клав, может, Федька твой уж мильонер, денег тебе пришлет.
— На поминки разве что, — отвечала баба Клава.
Наш дом был достроен в 1946 году. Об этом свидетельствует дата на виньетке, которая громоздится над самым верхним окном второго подъезда. Всего подъездов три, а этажей шесть. В конце 1946 года первыми въехали в наш дом Орловы, а кроме них, в том году поселилась там же, в первом подъезде, только одна семья, Типуновы — Василий, жена его Катя и шестилетний сын Юрий. Я знал уже не Василия, а деда Василия, вернее даже, Типуна, как его все звали.
Типун — молчаливый и строгий пенсионер, всегда в сером костюме, или в сером плаще, или в сером пальто. Шляпа и зимняя шапка у него тоже были серые. И лицо серое, непроницаемое, большое. Обычно он сидел во дворе незаметно, но вместе с тем его присутствие всегда чувствовалось, как чувствуется присутствие неба и присутствие деревьев и птиц. Если он сидел за доминошным столом, то тоже не играл, а только присутствовал при игре, опершись на черную палку с металлическим врезанным узором. Рядом с ним бушевали доминошные страсти, нередко доходившие до перебранки, а то и до драки, но это его не касалось, потому что все, что он мог пережить, он пережил уже давно. Его возвращение с войны было случайностью, потому что он побывал везде, где должно было убить, и смерть не захотела его.
Два раза в день Типуниха приходила звать Типуна — обедать и ужинать. Она подходила, садилась рядом, брала мужа под руку и говорила:
— Пойдем, Вася.
— Пойдем, Катюша, — отвечал старик, и они тихо шли домой.
И никогда она не говорила: «Пошли, дед». А он никогда не говорил: «Пошли, Катя» или «Пошли, бабка», а только «Катюша».
После обеда Типун ежедневно производил запуск своих голубей. Утром кормил, а днем дергал за шнур, вверху распахивались воротца, и волна белых крыльев выплескивалась наружу из голубятни, рассыпалась на трепетные хлопья и легким облачком начинала кружить в небе, осеняя наш двор, бросая светлые блики на запрокинутые лица людей.
Мой брат Юра всегда угадывал, когда Типун запускает голубей, и обязательно выбегал посмотреть. Он радостно следил за белоснежным полетом, притоптывал, подпрыгивал, счастливо суетился, а когда голуби, устав, садились обратно в голубятню, Юра удовлетворенно и бодро возвращался домой. Случалось, что, когда Юра стоял и, задрав голову, смотрел в небо, кто-нибудь внезапно подскакивал к нему и валил с ног в песочницу. Но такое бывало редко, потому что все любили смотреть, как в небе кружатся голуби старого Типуна. Это зрелище никогда не надоедало. Мальчишки всякий раз начинали мечтать, что и у них когда-нибудь будут такие же голуби. Мужчины вспоминали о днях своей молодости, о белых платьях девушек, за которыми они ухаживали, о свадебных нарядах, жен, про которых им уже странно было думать, что они когда-то были невестами. Но больше всех любили голубей женщины. В их лицах сразу появлялись светлые улыбки, немного грустные и счастливые — зачарованные. Тетя Вера Кардашова с затаенным дыханием шептала: