Я очнулся с мокрым и холодным, как медуза, лицом на коленях — я сидел на ступеньке, окунув голову в колени и локти. Первое, что я ощутил, была сопричастность к озверелому стадному шабашу, во рту — смрад падали. Я нащупал в кармане расческу и решил, сделав из нее дымовуху, бросить в комнату шабаша. Дверь была заперта. Я позвонил. Мне открыл Максименко. В волосах у него торчало перо моего Роджера.
— Шурик, это ты? — сказал он. — А где все?
— Я не Шурик, я Мурик, — сказал я. — А что, никого нет?
Действительно, квартира оказалась пустая. Всюду царил такой хаос, будто линевский кот ободрал все своими когтями.
— Водочки бы, — сказал Максименко, — сколько можно эту газировку пить.
В руке у него была початая бутылка шампанского, порядочно отпив из нее, он протянув ее мне:
— На, похмелись.
Я взял, но пить не мог. Он закурил, усмехнулся:
— А у меня жена в роддоме. Позавчера парня родила. Витей назвала, в честь меня. А я начальникову Наталью в ту комнату уволок и обгулял. А потом начальник входит, по лысине вот такие вота пятна пляшут, ты, говорит, завтра же увольняйся, а то тебе плохо будет, а ты, Наталья, дрянь последняя, и ушел, а я заснул, а проснулся — никого нема. Наверное, все гулять ушли, черти.
Меня стало мутить, я вышел во двор, понюхал горлышко бутылки и швырнул недопитое шампанское в сугроб. Бутылка воткнулась горлышком, и из снега торчало:
Через несколько дней я узнал, что Максименко не уволился, и тогда его как-то вечером избили в Старопитейном переулке четверо каких-то здоровенных мужиков, и он все же уволился; а вскоре вслед за Максименко уволился и Линев. Его прижучили с какими-то махинациями — с какими-то пятью зарплатами, которые он получал за несуществующих дворников, подъездных швейцаров и котельщиков. Начальник подобру-поздорову отпустил его, видимо, получив за это некоторый куш. В конце марта рано-рано утром Линев погрузил в машину свой многочисленный скарб и исчез из нашего дома. Затем начальник вызвал меня к себе и предложил мне стать техником-смотрителем пятого участка. Я согласился поначалу, но на другой день передумал. Я уже не мог не быть дворником.
Вечером того дня, когда я отказался от должности техника-смотрителя, ко мне домой заглянул Архитектор.
— Привет, Леша, — сказал он. — Слушай, мы тут говорили с ребятами, и оказалось, что Линев не только у меня, а и у всех ребят нашей бригады взял для тебя по тридцать рублей. Итого, получается двести десять. У тебя совесть есть? Ведь мы же все не меньше твоего работали, скажи честно.
— Подожди, Сань, какие двести десять? Проходи, расскажи все по порядку.
— Да что уж тут рассказывать, — фыркнул Архитектор, но в квартиру вошел, сел на диване в моей комнате и все рассказал. Оказалось, что Линев сказал каждому из студентов, что пока они ходят в свои институты, я тут совершаю трудовой подвиг, собираю металлолом, макулатуру, расчищаю от мусора какие-то несуществующие территории, короче, тебе выписано 150 рублей, а человек за тебя вкалывал, с тебя причитается, ну сколько-сколько — тридцатничек, да и то мало, надо бы полсотню сбросить, но что делать, если ты нищета, черт знает, в каких шмотках ходишь и в дырявых сапогах. Так Линев взял по тридцати рублей с каждого из семи дворников нашей бригады, но каждый думал, что он один только отсчитал из своего кармана в мою пользу, а сказать друг другу они не решались, потому что Линев пригрозил — если кто узнает, можешь сразу же писать заявление и выметаться из квартиры.
Я усмехнулся:
— Слушай, Сань, ну и лопухи же вы! Неужели вы думаете, что я действительно делал что-нибудь кроме уборки своей территории?
— Ах вот как! — вспыхнул он. — Так вы с Линевым просто поделили эти денежки. Дерьмо ты собачье!
Он вскочил с дивана и пошел прочь. Я, оскорбленный, сидел и слушал его гневные шаги и треск захлопнувшейся за ним двери. При чем здесь я! Жалко денег, так не давали бы эти тридцатники!
— Я-то здесь при чем? — прозвучало в моей памяти. — Сам прыгнул! Не надо было самому прыгать, понял?
На другой день со мной никто не разговаривал. Утром они хмуро убрали территорию и разбрелись по своим институтам. Днем я написал каждому записку с просьбой зайти ко мне в 10 часов вечера. Записки я сунул всем в щель между косяком и дверью. Первым пришел Медик. Я усадил его в своей комнате и попросил подождать. Потом пришли Математик, Физик, Инженер и Ботаник.
— А где Сашки? — спросил я про Архитектора и Историка.
— Сашка Историк уехал к кому-то на день рождения, — сказал Медик.
— А Архитектор только что куда-то со своей Олей ушел, — сказал Ботаник.
Больше ждать не имело смысла. Я сказал ребятам, что мне срочно нужны были деньги, чтоб заказать надгробные плиты для могил брата и бабки, и я попросил у Линева в долг. Линев принес мне 210 рублей, которые я теперь наскреб. Я сказал ребятам, что не знал, где Линев раздобыл эти деньги, а теперь знаю и хочу вернуть. Я взял из отцовых полутора тысяч 210 рублей и роздал всем по тридцатнику. Тридцатку Историка я отдал Медику, чтоб он ему передал, а оставшиеся 30 рублей я вручил Ботанику:
— Отдай, пожалуйста, Сашке Архитектору.
— Пожа-аста! Пожа-аста! — сказал Роджер.
Потом мы узнали, что у Архитектора умерла мама, и пока он хоронил ее, мы убирали его территорию. Затем пришла весна, и мы все очень подружились. К лету Сашка Архитектор и его Оля развелись — он со своей женой, она со своим мужем, и в июле у них была свадьба. К тому времени я уже купил себе на 400 рублей из отцовых денег кинокамеру, экран и подержанный немецкий кинопроектор, и когда Архитектор женился на своей Оле, я снял об их свадьбе фильм.
Свадьба была совсем не шикарная, и шампанское не текло рекой, как на дне рождения Линева, но все мы — я и мои новые друзья были счастливы, видя, как счастливы жених и невеста.
В один какой-то миг застолья разговор зашел о Линеве. Медик сказал, что Линев вел нездоровый образ жизни — каждый день выпивал бутылку шампанского и съедал двух цыплят табака. Историк сказал, что Линев предлагал ему купить у него какую-то сомнительную ценность — священный свиток девятнадцатого века, а Мишка Инженер сказал, что Линев интересовался, нет ли у него знакомых, которые рублей за триста купили бы у него священный свиток, датированный 1903 годом. Физик вспомнил, как Линев однажды затащил его к себе и обыграл в кости на пять рублей, а Стасика Ботаника на такую же сумму в шахматы, да еще потом поил вместо чая простым кипятком, сетуя на то, что нет денег даже на чай.
Наконец, невеста сказала:
— Да наплюйте вы на него. Что помнить-то всяких линевых? Мало ли их еще встретится. Что ж, из-за каждого переживать?
— А мне его жалко, — сказал Архитектор. — Жалкий он, вся жизнь у него — ворованное шампанское да цыплята табака. Смесь Остапа Бендера с Паниковским.
И больше мы Линева не поминали, будто и не было такого, а если и был, то слинял.
Ночью мы ходили гулять по Москве, дышать было сладостно. Есть что-то наивное и трогательное в первом времени общения с новыми друзьями.
Я почувствовал запах зачавшейся осени. У меня вдруг появилось предчувствие какой-то близкой встречи, которая по-новому осветит всю мою жизнь. Я знал, что она произойдет или в конце лета, или осенью. Я думал о ней с замиранием сердца.
СТИХИЙНЫЕ БЕДСТВИЯ
Субботины постоянно заливали живших под ними Расплетаевых, потому что одноногий дед Субботин всегда забывал закрутить кран. Тогда жена Ивана Расплетаева, Нюшка, вместо того, чтобы подняться на пятый этаж и сообщить о потопе Субботиным, выбегала во двор и вопила:
— Обратно затопили нас рязанские!
И только после того, как несколько человек посочувствуют несчастью, Нюшка бежала на пятый этаж колотить руками и ногами в дверь Субботиных.
Бабушка Субботиных и наша соседка, баба Лена Иванова, приходили к нам по вечерам играть в карты с моей бабкой, Анной Феоктистовной. Субботина рассказывала:
— Мой-то, одноногий, весь день в своей анвалидке ковырятца… бито!.. потома приходит — яму ванну хочется, напрудит полну ванну, а сам забудет, что у няво вода-то тякет — сядит на куфне, газету чатает и спит. Туз. Третий раз уже заляваем Расплетаявых. Бяри, Алена, карту-то…
Пока я еще не ходил в школу и мне не надо было вечером сидеть над домашками, я любил садиться с бабками за стол и смотреть, как гуляют по столу и по рукам разрисованные прямоугольники. Постепенно глаза начинали слипаться, я укладывался щекой на столе и, засыпая, смотрел, как хлопают по столу бумажные крылья карт. Потом бабки уходили и, прощаясь, говорили:
— Сёдни Аннушка у нас больше всех дура.
Или:
— Ну, пошла я, дура дурой, к святому одноногому дураку спать.
Иногда Субботина бабка рассказывала о своем сыне, как он с женой ругается. Сын ее был летчиком.
— Мяне, говорит, с вами тясно́, я люблю, говорит, крылля расправить, чтоба, говорит, кругом — облака одни. Валет.
— Крылля ему, — ворчала моя бабка. — Тоже мне, аньгел. Восьмерка.
— Чаво у нас козыри-то? — спрашивала Субботина бабка. — Пики? На-ка. А Лариска яму: ну и ляти к своим облакам, пятух щипанай. Крой даму, Лен.
— Энто она здря, — говорила баба Лена, — надо смирённей с мужьями — они того не любют, когда им говорят: иди на все четыре стороны. Сдавай, Арина, восьмой уж ты раз дура..
Если карты замусоливались так, что старушечьи глаза уже не могли отличать тузов от десяток, они доставались мне. Для каждой колоды у меня было свое государство — в шкафу размещалось королевство Синей Изнанки, на письменном столе — царство Красной Изнанки, а на подоконнике — республика Зеленой Изнанки. Когда я болел и не ходил в школу, я играл в свои карточные страны, а иногда ко мне приходил играть внук Субботиной бабки, Гена Субботин. Он все время играл за Зеленую Изнанку, и подоконничья республика всегда побеждала обе монархии, потому что мы оба ей симпатизировали, даже не зная, что это исторически обусловлено. Правда, войны, хотя и весьма кровопролитные, жертв оставляли мало. Лишь однажды оказался нечаянно разорван республиканский валет пик, которого мы торжественно сожгли и похоронили в горшке под развесистым столетником.