— Ничего, Нюша, не переживай, — успокаивал ее Иван. — Переедем в новое жилье и заживем по-новому. Будут у нас новые соседи, всё новое будет, Нюша, не переживай.
Он очень изменился за этот послепожарный год, даже помолодел как-то, словно 1 января вместе со старой квартирой сгорел и старый Иван Расплетаев.
А у одноногого оказался вовсе никакой не инфаркт, а только сильный сердечный приступ. Субботины переехали весной 1982 года. Уезжая, одноногий сказал:
— Поехали, Аринушка, других соседей заливать.
Гена, у которого полностью излечился порок сердца, был в день переезда очень нарядный, в модных джинсах, в модной курточке, модно причесанный. Он оглядел счастливым взглядом покидаемый навсегда заколдованный круг нашего двора и прежде чем сесть в машину, подобрал с асфальта спичечный коробок и заглянул в него, нет ли там двадцати пяти рублей. Когда два грузовика и инвалидка тронулись и поехали прочь, все махали им вслед, даже сумасшедший Кука махал, и только мой недоразвитый брат Юра саркастически ухмылялся и крутил указательным пальцем у виска.
ОТТЕПЕЛЬ
У всех людей есть профессия, а у большинства даже призвание, и некоторым удается совмещать свое призвание с профессией.
Дядя Коля Дранеев был, например, слесарем-авторемонтником по призванию, и дядя Костя Человек имел несомненный талант стеклодува. Милиционер Лютик просто никак не мог быть кем-либо другим, кроме как милиционером. Летчику Субботину его крылатая профессия даже мешала в личной жизни — среди квартирных стен ему было тесно, в семейном экипаже скучно. А Веселый Павлик обладал бесчисленным множеством талантов, и потому он выбрал самую нейтральную профессию — мясника. И даже у сумасшедшего Куки было свое призвание. Он был осветителем, по вечерам зажигал в подъездах свет, а по утрам выключал его. Только это не являлось его профессией — ведь ему за это не платили денег. А профессия у Куки была сумасшедший, потому что за нее ему выплачивали по инвалидности.
Да, если Веселого Павлика звали веселым, подразумевая под этим не свойство характера, а отклонения в психике, если моего брата Юру называли идиотом, а Лену Орлову бедненькой и тихой, и если Дранейчикову бабулю именовали Бешеной Дранеихой, то Куку все признавали сумасшедшим безо всяких оттенков.
Вот сколько было в наших домах душевнобольных людей. А еще существовал некий Оратор, который обитал в Сивом переулке, а в наш двор только захаживал иногда, как захаживал во все дворы Лазовского района. Он осуществлял декламации.
— Товарищи! — заявлял он громким дикторским голосом. — Социалистическое отечество в опасности! Будьте бдительны, соблюдайте строго заведенный порядок. Будьте готовы дать отпор врагу. Враг среди нас! Социалистическое отечество в опасности!
Милиционер Лютик однажды даже арестовал его.
— Там посмотрим, кто среди нас враг, — сказал Лютик, сажая Оратора в воронок. Оратор шел под арест с гордо запрокинутой головой, руки он скрестил за спиной, а когда его усадили в машину, он громко запел «Интернационал». Его в тот же день отпустили, и он долго еще ходил по дворам, призывая граждан нашего социалистического отечества к бдительности и готовности дать отпор.
Кука же никогда не произносил речей, а если и произносил что-нибудь, то лишь всякие нечленораздельные звуки, которых сам очень стеснялся. Мы, мальчишки, иногда отлавливали его и начинали щекотать. При этом он хихикал и пискляво просил:
— Нена́, нена́, бо, мами́ки, моо́ мне, ах! ах! лили!
Особенно забавно было заставать его врасплох, когда он занимался осветительством. Ему почему-то очень не хотелось, чтобы все знали, кто зажигает и гасит свет в подъездах. Возможно, он мечтал, чтобы все думали, будто свет зажигается и гаснет сам. Видимо, Кука испытывал острейшую потребность приносить пользу и хоть чем-то оправдывать свое существование на белом свете. Но стеснялся. Выключать свет легче — встань пораньше, когда только что рассвело, и ходи себе по пустым подъездам. А вот попробуй включить свет и остаться незамеченным, если вместе с вечерними сумерками у подъездов сгущаются группы отдыхающих жильцов. Тяжеловато приходилось Куке, нужно было ждать момента, когда все отвлекутся на что-нибудь, на типуновских голубей или красавицу тетю Веру Кардашову, и тогда Кука стремглав бросался в подъезд и за минуту обегал все этажи. Если же вдруг кто-нибудь выходил из дверей своей квартиры и натыкался на Куку, Кука тотчас делал вид, что осматривает облупившийся потолок, и даже цокал языком, выражая сожаление.
В действительности у Куки было имя. Его звали Николай Гуляев. Он жил со своей мамой в нашем подъезде, на втором этаже. Кукина мама рассказывала, что когда Кука был маленький и его спрашивали, как его зовут, он отвечал: «Кука», и за это она его и стала звать Кукой. Когда Куке Гуляеву исполнилось девять лег, он переболел менингитом и из-за осложнения остался ненормальным.
Кука обожал свою маму и каждый день ходил ее встречать после работы, обязательно с цветком в горшке. У них росли в огромных количествах комнатные растения, и Кука всегда нес навстречу маме тот цветок, который в данный момент распустился, а такого, чтоб ни один в какой-то день не цвел, не случалось никогда. Встретив маму, Кука брал у нее сумку, а она у него горшок, и они возвращались домой. Кука, вдвое выше своей мамы, брал ее под ручку, сгибался над ней и, почти касаясь ее щеки своей щекой, мурлыкал маме:
— Мамамама, мимимими, курлю-курлю, тюлю-мулю. Мама.
— Конечно, — говорила Фрося, — она его кормит-поит, дурака такого, оболтуса, вот он ей и мулю-мулю.
— Какой ни есть, а материнскому сердцу все равно мил, — отвечала Фросе тетя Нина Панкова. — Мой вон, Игорь, хоть и нормальный, а дуралей хуже чокнутого. И работать не хочет.
Подойдя к подъезду, Кука открывал дверь и с легким поклоном пропускал маму вперед; а еще я несколько раз видел, как Кука встречает маму около метро — при этом он всегда целовал ей руку.
Самое интересное то, что все душевнобольные нашего двора совсем не замечали друг друга. Только у Веселого Павлика был роман с Тихой Леной, но Лена, кажется, была все же здоровой, просто со странностями. Я много думал об этом непонятном явлении. Действительно, почему мой брат Юра часто, выходя на дворницкую работу, буквально врезался в Куку, совершающего свое утреннее осветительство? Почему Веселый Павлик так и не смог понять, о ком идет речь, когда я рассказывал ему о бесноватой Дранеихе? Почему Юра чуял, что Типун выпустил голубей, и бежал из дому смотреть на них, но никогда не слышал громогласного пения Павлика, даже если Павлик проносил свой мощный голос в двух шагах от Юриной метлы? Лишь недавно я понял, почему. Нормальное состояние человека обусловлено присутствием в его душе полной гаммы цветов, а выделение какого-либо одного цвета, предпочтение его другим — уже сумасшествие.
Веселый Павлик был красным, страстным — буря чувств, эмоций, плоти. Красные куски мяса, красный карандаш, который он предпочитал остальным, рисуя на обоях, красная луженая глотка, требующая постоянных излияний голоса. Наконец, огонь. Веселый Павлик больше всего любил смотреть на огонь.
Дранеиха несла в себе желтое безумие. Я видел желтый свет ее глаз, желтые ногти, желтые зубы, желтую пену в уголках губ. И слова ее желтели и сыпались из форточки, как осенние листья из шатаемых ветром крон.
Мой брат Юра болел белизной. Белый идиот, он просыпался с первыми лучами солнца, а засыпал с наступлением сумерек и поэтому зимой спал гораздо больше, чем летом. Снег, пенопласт, типуновские голуби, хлопья стиральной пены, облака, белые собаки, белый кафель ванной комнаты — вот круг его увлечений, этим он жил.
А Кука обладал повышенной чувствительностью к черному. Ночь — время суток его существования. Ночь, которую он сам помещал в границы включения и выключения подъездного света. Он зажигал и гасил ночь. Потушив ее, Кука шел домой спать и спал до того часа, когда ему надо было идти встречать маму. Цветы будили его: Кука, иди маму кулюкать, топ-топ-топ, курли-курли, Кука! У Куки всегда был черный костюм, кажется, один и тот же. А рубашек и носков он не носил — под пиджаком голое тело, черные кожаные тапочки, надеты на босу ногу, и так всегда, даже зимой, в самый трескучий мороз. В другой одежде Куку никто никогда не видел.
— Зимой и летом одним цветом, — говорили жильцы, и каждый считал, что он первым добрел до этой вершины остроумия и наблюдательности.
Прошаркав черными кожаными тапочками с горшком в руках туда и с мамой под ручку обратно, Кука начинал свою ночь с ритуала включения подъездных звезд. Когда ночь наступала на земле и на небе, мама звала Куку ужинать и кормила его священным ужином ночи, после которого полный сил Кука уходил в ночь, бродил в кустарниках, где наибольшие сгустки тьмы, но никогда не обдирался, и в палисадниках от Куки не оставалось следов.
Черные ночные коты окружали черного сумасшедшего, и в глазах у них тоже горели звезды, зажженные Кукой Котов — Сатаной. Однажды я, загулявшись до жуткой поздноты, возвращался домой и увидел во дворе Куку. Он стоял на четвереньках среди десятка котов и кошек, и грудь его издавала настоящее утробное, кошачье мурлыканье:
— Мррр-мррр-мррр-мррр, — мурлыкал сумасшедший, и коты наперебой вторили ему:
— Мррр-мррр-мррр-мррр-мрр-мрр-мрр-мрр-мрр…
Вдруг вся компания увидела меня и в испуге замерла. Мне стало страшно, и я поднял с земли камень. И тогда все коты, а вместе с ними Кука, взвыли и со всех ног припустились в палисадник.
Прибежав домой, я стал, заикаясь, рассказывать об увиденном бабке, но она не была настроена слушать мои басни, а гораздо охотнее взялась хлестать меня мокрым полотенцем, и я обиделся, потому что сам уже верил в наспех придуманное вранье про Куку и котов.
Потом я почему-то долго не мог избавиться от этого вранья и, завидев Куку, чувствовал холодок в спине — я был уверен, что по ночам Кука превращается в кота.
Потом налетел вихрь бурных лет, унесший из нашего двора красоту тети Веры Кардашовой, голос Веселого Павлика, тишину Лены, дьявольское буйство моей матери Анфисы и стеклодувный талант Кости Человека. Вернулись годы старые, когда я ничего этого не знал. Они, эти старые новые годы, отшлепывали один за другим школьные классы, и вот пришел последний школьный год.