Похоронный марш — страница 47 из 70

будет без меня? Я рано-рано уезжаю. Хорошо бы он еще спал.

И вдруг она подпрыгнула и вскрикнула:

— Ой, что это?!

От ее ног пулей метнулся черный комок и тут же цепко заскребся вверх по стволу дерева.

— Это котенок, — сказал я. — Вон Кука стоит его выманивает, а ему погулять хочется.

— Представляете, он напал! — хохотала белая шубка. — Напал на меня! Наверное, подумал, что я белая мышка!

Я тоже рассмеялся, хотя мне было не до смеха.

— Ну, мне пора, — сказала Оленька. — Прощайте, Алеша. Может, еще увидимся.

— До свиданья, — сказал я, помахал ей рукой, и она убежала в подъезд. А вокруг тлела, хлюпала и капала между домами оттепель.

Дома меня встретила бабка:

— Ты-то иде шляесси?

— Что Юра? — спросил я.

— Пришел, ни слова не говорит, а одно только ржет: «Гы-гы! Гы-гы!» Лег, как был в одеже, и гляжу — уже спит. Ботинки и штаны с его сняла, а пинжак и рубашку не могу — чижело вертать его с боку на бок, дурака пятипудового.

Я лег, но долго не мог заснуть. Уснул и вскоре вскочил с кровати, будто меня пружина выбросила. Было темно. Во дворе прожужжала машина, и я понял, что это уже утро и что уезжает белая шубка. Я выглянул в форточку — действительно, возле первого подъезда стояло такси. Мне стало обидно, что Юра спит в такую минуту, когда уезжает его белая шубка. Пробравшись в бабкину комнату, я склонился над Юриной кроватью и стал шептать ему в ухо:

— Юра! Вставай! Оля уезжает! Юра! Вставай! Уезжает же твоя Оля! Да проснись ты, пентюх!

Я долго шептал, но Юра только счастливо чмокал во сне и никак не просыпался. Наконец уже стало поздно будить его — я вернулся в свою комнату и, выглянув в форточку, увидел, что такси возле первого подъезда больше не стоит. Белая шубка уехала навсегда. Я лег и заснул.

Через час меня разбудила бабка. Уже светало.

— Лешка, — шептала бабка, — надо иттить лед колоть. Мороз ударил, а Юрку, ирода, не могу разбудить.

Я встал, умылся, оделся, взял лопату, ледоруб, сделанный из топора с припаянной к нему длинной железной рукоятью, и пошел колоть лед на Юрином участке. Я бешено колотил его, сковавший Юрину оттепель холодными лязгающими цепями, и пока рассвело, я освободил ото льда треть территории. Пора было идти в школу, и я пошел домой собираться.

Юра уже проснулся. Он лежал в кровати и улыбался. Вид у него был смешной — в трусах, рубашке и пиджаке. Я невольно улыбнулся. Юра засмеялся, разжал ладонь, и мы увидели, что в ладони у него расплылась растаявшая шоколадная конфета. Я понимал, что ничего веселого нет, но вид у Юры был такой счастливый с конфетной оттепелью на ладони, что я тоже засмеялся. Мы оба смеялись, а наша бабка, чуть не смеясь сама, проворчала:

— И чего смеются! Плакать надо, пустосмехи! У, разбойники!

Когда я вернулся из школы, Юра сидел у окна и улыбался, а бабка сидела на кровати, что-то шила и ворчала на Юру:

— Упустил невесту-то, дуралей. Сиди теперя — кукуй, тетеря. Слышь, чего говорю? Уехала твоя Монашкина девка-то. Все, тю-тю. Не увидишь больше.

Но Юра, слушая бабку, как-то загадочно счастливо улыбался, будто не верил своей Анне Феоктистовне или знал, что никуда не денется белая шубка, останется навсегда и никуда-то она не уехала.

К вечеру у меня поднялась высоченная температура, грудь заложило, в ушах шумело, как шумят по мокрому асфальту шины машин. Монашка пришла ставить мне банки — она их очень хорошо умела ставить, и многие ее просили. Когда банки были сняты, Монашка с бабкой ушли в другую комнату. Я лежал под толстым одеялом и слушал, как старухи бубнят в соседней комнате на свои религиозные темы. Я не понимал разговора, до меня долетали лишь какие-то обрывки: …непорочное зачатие… агнец божий… Христос со ученики свои… обрекли на страдания и муки… Последнее, что я услышал, было: «Свет пришел в мир, но люди более возлюбили тьму, ибо дела их были злы». Это Монашка произнесла очень громко, видимо, фраза являлась гвоздем всего разговора, и после нее я окончательно уснул. Мне снился огромный белый слон, такой тяжкий, что я чувствовал всю его непреодолимую тяжесть, будто был землею под его ногами. И этот слон был Веселый Павлик. Он стоял четырьмя толстенными колоннами ног и не мог сдвинуться с места, настолько велика оказывалась его тяжесть. Земля медленно проваливалась под ним, и он мычал гигантской трубой-хоботом: «М-меня заклаллли, обрекли на м-муки…»

— Павлика звал, — ответила мне бабка, когда я спросил ее, о чем я говорил в бреду. Через неделю я стал выздоравливать, а еще через неделю пошел в школу. Дни снова стали мелькать один за другим. Вскоре я уже окончил десятый класс, а в наш двор вернулось лето. О белой шубке никто не помнил. Сумасшедший Кука теперь ходил встречать свою маму с котом в кармане, кот катастрофически рос, доставляя своему хозяину немало неприятностей — в кармане для него уже совсем не хватало места. Кот получался красивый, тонкий, стройный, весь черный, только лапы белые — несмываемые следы снега, в котором он стоял в день приезда белой шубки. Однажды он залез в мою комнату. Я был на кухне и вдруг услышал всполошенное хлопанье крыльев и крики попугая:

— Роджер! Роджер! Крррах! Каррррузо! Роджер! Каррррамба!

Может быть, он не мог вспомнить слово «караул», но скорее всего, орал со страху все, что лезло в глупую попугаячью башку. Я понял, что что-то неладно, и бросился в свою комнату. На клетке с попугаем в самой разнеженной позе лежал кот Куки и лениво пытался подцепить когтем Роджера. Роджер оборонялся клювом, но весьма вяло, потому что его шатало из стороны в сторону от испуга. Я швырнул в кота тапочек. Кот взвился, вскочил в форточку, моментально восстановил собственное достоинство и оглянулся на меня с презрением.

— Фашист ты, вот кто, — сказал я коту. Он фыркнул и ленивой каплей устремился из форточки во двор. Попугай, видя, что опасность миновала, пал на пол клетки и распластал крылья. У него лихорадочно билось сердце и клюв раскрылся от частого дыхания. Целые сутки потом Роджер не ел, не говорил, а сидел нахохлившись, разочарованный в жизни.

Когда меня забирали в армию, я ужасно опасался за попугая, что его сцапает Кукин кот, ведь Роджер был частью Веселого Павлика, а следовательно, частью меня самого. Я попросил бабку, чтоб она берегла попугая и Юру. Она выполнила мою просьбу, и вернувшись через два года домой, я застал брата и Роджера в добром здравии. Юре я привез из армии личное свидетельство о том, что никаких невест там нет, ни хороших, ни плохих, а попке досталась от демобилизованного Стручка новая поговорка. Ему очень пришлись по вкусу мои рассказы про нашего ротного командира, и через пару дней Роджер уже лихо имитировал командирские команды:

— Рясь, рясь, рясь-два-три! Рясь, рясь, рясь-два-три! Нале-у! Нале-напра-у! Шаго-о-ом… Арш! Рясь-два-три!

Все пять лет, прошедшие со дня отъезда белой шубки и до того дня, когда Юра однажды не встал утром с постели, рядом с ним постоянно вертелась какая-то печальная собачушка, белая, в черных крапинках на морде и на спине. Простая бездомная псина, летом пыльная, весной и осенью грязная, лишь зимой чистая, белоснежная. Юра звал ее почему-то Сабой.

— Саба, милая, малекая. Иди, Саба.

Моя бабка, Анна Феоктистовна, умерла, когда только что официально объявили о выселении нашего дома, и уже потянулись на московские окраины первые переселенцы. Подходил к концу декабрь, в воздухе плелась паутина первого настоящего снега; поздно вечером мне стало не по себе в одной квартире с покойницей, и я вышел во двор. Было светло от снега. Под тополем я увидел свору собак, среди которых узнал и Сабу. Собаки гавкали, задирая вверх морды. Подойдя ближе, я увидел, как в ветвях кто-то лениво ходит. Приглядевшись, узнал Кукиного черного кота. Он брезгливо перешагивал с одной мокрой ветки на другую, а собак категорически презирал, даже не видел их, не слышал. Я невольно зауважал его..

— Саба, — позвал я Юрину собаку, — иди сюда.

Но Саба, не обращая на меня никакого внимания, продолжала зло лаять на самоуверенного кота. Видно, он здорово задел чем-то собачью честь. Кот даже решил еще более дерзко поиздеваться над своими врагами. Он ловко пробежался по нижней ветви и, почти не прицеливаясь, прыгнул в сторону рядом растущей липы, но расчет оказался неточным, кот сорвался и черной раскорякой упал в мокрую кашу первого снега. Псы тут же настигли его, и в темноте можно было различить копошащуюся собачью тучу, из глубины которой вырвался предсмертный крик кота. Наверное, он даже не успел понять, что произошло, настолько неожиданным и нелепым был его промах.

В день похорон моей бабки начался мороз, а вечером того дня возле нашего подъезда стоял крытый грузовик, и Кука с каким-то пожилым мужчиной таскали в него мебель и вещи. После каждого забега на второй этаж Кука с надеждой оглядывал холодный двор и звал:

— Кись-кись! Кссс-кссс-кссс! Мяу, мюся, моо мне! Мяу!

Наконец, все было погружено, и тогда Кука заплакал и побежал. Его черная фигура мелькала то тут, то там между домами, шофер в машине матерился, а Кукина мама сидела с благостным выражением лица в кузове, окруженная стульями, тюками и целой оранжереей домашних цветов. Наконец, пожилой мужчина привел Куку за руку и усадил рядом с мамой, а сам сел в кабину к водителю. Кука притулился щекой к маминой груди и замяукал:

— Мамамама, мимимими, мяу-мюсьмюсьмюсь, моо мне! Ах! Ах!

Машина тронулась и растаяла в морозных декабрьских сумерках.

Потом умер мой брат Юра, и после его смерти я уже никогда не видел белую собаку Сабу с черными звездочками на морде и на спине.

В начале марта того года, когда умер Юра и в третий раз приходил из тюрьмы мой отец, я ездил в Ленинград, бродил по искусному искусственному городу и ворошил глазами толпу, в надежде увидеть белую шубку. Я хотел сказать ей, что она не исчезла и никогда не исчезнет, что Юра уехал на кладбище и обнялся со своей матерью Анфисой: мама, давай снова жить вместе. Иногда мелькали белые шубки, но не те.