Похоронный марш — страница 60 из 70

азал:

— Да, таков артист.

Спустя десять лет, вернувшись из армии, я несколько раз ездил за город на электричке, чтобы побывать на том месте, где были найдены останки моей матери Анфисы, замерзшей зимой в лесу возле болотца. Каждый год там распускаются ирисы, и мне очень нравилось смотреть на них. Когда я в третий раз ехал туда после армии, был сентябрь, за окном электрички мелькали тополя, испятнанные желтизной и зеленью листьев, а по голубому небу плыли ватные клочья облаков. Вдруг сзади распахнулась дверь, и голос, полный трагедийного пафоса, воскликнул:

— Дорогие товарищи! Братья и сестры! В декабре прошлого года случилось несчастье.

Я оглянулся и увидел его. Слепого артиста. Он был уже совсем не такой. Вид его вызывал уже не почтение, а только жалость. Он стоял на костылях, глаза его смотрели в потолок, губы дрожали, и по ним текла слюна. На сей раз повесть оказалась короче:

— В доме, где я жил с женой, дочерью, зятем и престарелой матерью, вспыхнула электропроводка. Пожар был страшный. Мы все в это время спали. Ничего спасти не удалось. Вся моя семья вместе с престарелой матерью погибла, а мне на голову свалилась тяжелая балка, из-за чего я потерял зрение и частично утратил возможность самостоятельно передвигаться. Подайте ради Христа, кто сколько может.

Он пошел по рядам, в шляпе у него зазвенели монетки, больше двугривенного никто не подавал. Как заевшая пластинка, слепой повторял без единой паузы:

— Дай вам бог доброго здоровья, дай вам бог доброго здоровья, дайвамбогдоброгоздоровья, дайвамбогдоброгоздоровья.

Когда он приблизился ко мне, я положил ему в шляпу бумажный рубль. Он запнулся и сказал мне с особой расстановкой:

— Дай. Бог. Вам доброго здоровья.

Он вышел в Малаховке, и пока поезд еще не успел тронуться с места, я увидел, как он вытряхивает из шляпы деньги на ладонь, пересыпает их в карман, достает из кармана ярко-желтый платок и вытирает им лоб.

Два года назад я случайно встретился на улице Горького с сыном Вали Лялиной, Володькой Лялей, и он затащил меня в ресторан. Мы ели салат из крабов, шашлык, рыбу и пили коньяк. Ляля сказал, что он вообще-то редко ходит в этот ресторан, и поэтому его здесь не знают, а обычно он обедает и ужинает в «Континенте», вот там перед ним все на задних лапках ходят:

— Владимир Жозефович, Владимир Жозефович… Уважают. Знай наших! Да! Совсем забыл! Знаешь, кого я там чуть ли не каждый день вижу? Слепого! Помнишь слепого, который как-то раз к нам во двор зашел милостыню просить? Ну, он еще такую трагическую слюнявину развез про актера, который потерял зрение во время спектакля. Вспомнил? Так вот, никакой он не слепой и не актер. Жулик он самый настоящий. Паниковский. Его так Паниковским и дразнят. Отец у него был не то режиссер, не то дирижер, а сам он никто, работает черт знает где, живет на отцовы сбережения, да к тому же еще ходит милостыню просить — это у него с молодости чудачество такое — артиста из него не получилось, а страсть выделываться перед публикой осталась, вот он и ломает ваньку. Ему бы только в индийском кино играть — обожает душещипательно о себе сочинить. Но душа человек. На веселье денег не жалеет. Его в «Континенте» тоже все знают. Его Левушкой зовут, фамилию только не знают, а так, спросишь Левушку, тебе его любой официант покажет. А меня исключительно по имени-отчеству — Владимир Жозефович, и никаких фамильярностей. Ну ты чего приуныл? Не приуныл? Ну давай коньячишку уничтожать.

Через несколько дней после встречи с Лялей я зашел к Клавдии Федоровне Кардашовой и выпросил у нее фотографию Иннокентия Смоктуновского. Мы долго вместе искали ее в бумагах покойной тети Веры. Каких там только не было актеров и актрис. В квартире Кардашовых мало что изменилось со дня похорон тети Веры, желтые обои выцвели и стали розовато-белыми, в серванте с посудой и безделушками стояли два стеклянных медвежонка работы дяди Кости Человека — у одного в лапке тюльпанчик, у другого коробка с тортом: на стене очаровательная мадонна Литта, похожая на покойную тетю Веру, кормила грудью кудрявого младенца, а неподалеку улыбался с фотографии Сашка Кардашов; и во всем этом еще теплилось далекое дыхание тети Веры, ее ласковый голос и удивительно женственные шаги. Кроме актеров и актрис в бумагах покойной было великое множество открыток с изображением разнообразных городов мира, шедевров живописи, наборы открыток с цветами — розы, лилии, гвоздики, снова розы, орхидеи, магнолии и снова розы. Наконец мы нашли то, что искали, и у меня уже не оставалось повода к тому, чтобы задержаться в еще теплящемся мире тети Веры.

— Спасибо, Клавдия Федоровна, — сказал я, а она внезапно расплакалась, причитая:

— Ах Вера, Вера!.. Верочка моя, Верочка!..

Два дня я думал, что же написать Левушке, потом решил написать просто: «Она умерла». Да, только два слова, он должен понять, ведь не слепой же он, видел и Иннокентия Смоктуновского на открытке, и удивительный свет в глазах тети Веры, должен помнить, как ставил подпись под якобы собственной фотографией.

«Она умерла».

Я отнес открытку в ресторан гостиницы «Континент». Швейцар сказал, что не знает никаких Левушек и Паниковских, но внутрь меня пропустил. Я обратился к первому встречному официанту:

— Извините, вы знаете Левушку?

— Паниковского, что ли? — сказал официант. — Знаю. Кто ж его не знает.

— Будьте добры, — сказал я, — передайте ему вот это.

Официант взял у меня открытку, посмотрел на Иннокентия Смоктуновского, прочитал надпись «Она умерла», вдруг понял что-то свое, улыбнулся мне, подмигнул и сказал:

— Понимаю. Будет сделано. Передам.

Он небрежно засунул открытку в карман, Иннокентий Смоктуновский, два слова, означающие смерть прекраснейшей в мире женщины, и красивая неразборчивая подпись мелькнули передо мною в последний раз.

ТРЕТЬЕ ПРИШЕСТВИЕ

Мой брат Юра умер в возрасте тридцати пяти лет. Умер очень просто — почувствовав приближение чего-то самого значительного в своей жизни, забыл, что ему надо идти на работу, не поднялся с кровати, перестал шмыгать носом и через два дня исчез. Я взял его тело, легкое, как фантик, снял с кровати и, уложив на пол, тщательно обмыл.

Когда-то я донашивал его вещи, и теперь в знак благодарности я надел на мертвое тело брата свою новую белоснежную сорочку, свое новое белье и носки. Я отдал ему и брюки, а пиджак надел на Юру дедов, много лет провисевший без движения в бабкином шкафу. И дедов черный галстук в тонкую белую полоску. Только ботинки были Юрины — я купил их ему в прошлом году.

В пять часов вечера, уже после посещения врача, похоронного агента и тети Тоси, принесли гроб. Странно было видеть, как Юра лежит в гробу — язык слегка высунут, а глаза притворно прижмурены — я с трудом смог сомкнуть их. И вот, этот язык и эти притворные глаза производили впечатление какой-то глупой, идиотской игры в смерть, которую мы с Юрой затеяли.

Этой нелепостью и был вызван мой поступок — я заказал к Юриным похоронам музыку.

В день похорон был мороз, светило чистое солнце, ослепительно белый снег лежал везде. В одиннадцать часов утра подъехал автобус, через двадцать минут пришли музыканты. Они посмотрели, кого будут хоронить, и недоумевающе переглянулись.

— Какую музыку будем играть? — спросил трубач.

— Похоронную, — сказал я.

Больше глупых вопросов не возникло. В полдень я в последний раз причесал Юрины рыжие волосы на пробор, дядя Коля Дранеев и дворник Айвар Шафиулин вдвоем взяли гроб и вынесли его из дома. Десяток соседей, притопывая от мороза, простились с моим безобидным идиотом. Затем Дранеев и Шафиулин подняли гроб на плечи, к ним присоединились кочегар дед Семен и какой-то Жорка из большого серого дома, которого позвал Айвар. Четверо мужчин на секунду замерли с моим братом на изготовку, сделали первый шаг, и музыканты нестройно затянули похоронный марш.

— Придумал ты с этой музыкой, — зло шепнула мне тетя Тося.

Какая-то забредшая старушка навзрыд заплакала, растроганная звуками траурного марша. Гроб поднесли к автобусу, музыканты оторвались от инструментов и стали рассаживаться в автобусе. По дороге все молчали, только тетя Тося о чем-то весело рассказывала Жорке, да дядя Коля спросил у меня:

— Хочешь — закури. Так и не куришь? Правильно. А то, хочешь — закури. Нет? Ну и правильно.

Ехали долго. На нашем Гавриило-Архангельском кладбище хоронить Юру было нельзя, там уже лежали двое — мать и бабка, и со времени похорон матери не прошло еще пятнадцати положенных лет. Останкам моего брата выделили могилу на свежем кладбище, в полутора часах езды от Москвы, возле села Горошкина.

В два часа дня мы приехали. Шел мелкий, редкий снежок. Дед Семен на кладбище не поехал, а мне, как брату, нести гроб оказалось нельзя. Дранеев, Шафиулин и Жорка втроем вытянули гроб из автобуса и понесли туда, где зияли жирной глиной свежевыкопанные могилы. Музыканты замешкались, потом вприпрыжку догнали нашу немногочисленную процессию, сухо стукнул басовый барабан, и в звонком снежном воздухе зарыдали медные трубы. Юра плыл к своей последней черте, высунув от увлечения язык и еле-еле сдерживаясь, чтобы не открыть глаза. Кого-то уже забрасывали землей, и какая-то женщина, растерянно отряхивая руку от рыжей глины, оглянулась на нас слепыми от горя глазами.

— Военного хоронят, — сказала она. — Красиво. С музыкой.

— Мы не бросим вас, мама, не оставим! — сказал ей какой-то высокий мужчина и обнял, чтоб она не отвлекалась на чужие похороны.

Юру принесли к могиле и поставили на металлическую подставку, чтоб проститься в последний раз. Никто не плакал по нем. Я хотел, но не мог — слишком уж понарошке были прикрыты глаза у моего родного брата. И еще этот круглый, как шарик, кончик языка. Тетя Тося сказала Юре, поцеловав его в мягкий лоб:

— Ну, прощай, Юрочка. Хороший мальчик! Никого не обидел!

Дядя Коля Дранеев тоже поговорил с Юрой на прощанье.

— Что же ты, Юрец? — спросил он. — Ты чего надумал-то? Эх, беда какая! Леш, а Леш, как же это, брат, а?