Он исчез. Как пришел. Так и ушел.
В верхнем ящике письменного стола лежали полторы тысячи и небольшая записка, выведенная пьяной рукой:
«Алешка! Ты малый что надо. А я конченный. Тюремщик. Но ты не думай. Я устроюсь. На работу. Поеду в сибир. Там буду жить и работать. А здесьсь я только тебе всё поломаю. Деньги небудь гадом возми. Я их честно для тебя дурака заработа. Не поминай лихом. Больше я ничем тебе осебе не напомню о том что я есть. Ухожу навсегда. Прощай Алешка! И прости!
Слово «отец» было трижды перечеркнуто, и поэтому получалась нелепость — «твой горе». Некоторые слова совсем непонятно были выведены, и лишь по смыслу предложения можно было догадаться, что означают эти закорючки.
Чтобы не быть гадом, я взял оставленные отцом, якобы честно заработанные, полторы тысячи. На эти деньги я заказал надгробную плиту для Юры, купил себе магнитофон, ботинки, кинокамеру и кинопроектор. Но все это было уже в апреле, а до апреля я не трогал денег отца — только отдал 210 рублей студентам, дворникам нашего ЖЭКа, которых ограбил техник-смотритель Линев.
Сначала я снимал без какого-либо определенного замысла, первое, что попадалось на глаза — свое отражение в зеркале, хлопающие крылья Роджера, отъезд последних переселенцев из нашего дома — некоторые кадры из первых двух пленок я отобрал и вмонтировал в большой фильм, который называется «Похоронный марш». Сам фильм я начал снимать после того, как снял похоронный марш. Хоронили какого-то майора. Меня вдруг осенило, и я снял играющих музыкантов, руки, несущие гроб, венки; лиц не снимал — только постоянное мелькание музыкальных инструментов, гроба и венков. Отсюда возник замысел снять предметы и действия, чем-то напоминающие отдельные эпизоды моего детства и моей юности. Идея поглотила меня, я увлекся и не жалел денег на цветную немецкую пленку.
Месяца через два после ухода отца умер Роджер. Последнее, что он сказал, было:
— Роджер, Роджер, веселый Роджер!
По-видимому, он умер от старости. Я заметил, что он вот уже дня три сидит и дремлет на полу клетки, в углу, и ничего не ест и не пьет. Я хотел его вытащить и посмотреть, что с ним, но он так сильно укусил меня за палец, что прогрыз до кости. Пока я перевязывал кровоточивший палец, попугай умер.
Мертвую птицу я отвез на кладбище и закопал в Юриной могиле. Я выкопал в могильном холмике неглубокую могилку-вкладыш и уже собирался положить туда коробку из-под новых ботинок, служившую теперь нестору-каке гробом, как вдруг ко мне подошел работник кладбища и, с подозрением приглядываясь к моим действиям, спросил:
— Ты чего это тут роешь, эй?
— Вот, — ответил я и открыл коробку.
— А чего это? — спросил работник кладбища, подозрительно оглядев дохлого попугая, очень похожего в своем картонном гробу на голубя.
— Видите ли, — вежливо объяснил я, — это могила моего брата. К сожалению, я не захватил с собой документа о захоронении. А это попугай. Он очень скучал по моему брату и от тоски издох.
— Без документа о захоронении не полагается, — сказал работник кладбища.
Я вздохнул, достал из кармана рубль и сунул его работнику кладбища. Он взял мой рубль и молча проследил, как я положил коробку с попугаем в могилу-вкладыш и аккуратно закопал. Он даже вздохнул и с задумчивым сочувствием произнес:
— Тоже ведь член семьи был. Скажи на милость! И наверно, звали его как-нибудь. Как звали?
— Что? — спросил я.
— Я говорю: имя было у попки?
— У попки-то? Стручок его звали, — ответил я.
— Ишь ты, Стручок, — усмехнулся работник кладбища. — Жалко, поди, Стручка?
— Мне не жалко, — сказал я и кивнул на могильный холм: — Вот Юра бы расстроился.
Через неделю после похорон попугая я уехал в Крым и впервые увидел южное море. Иногда, лежа на каком-нибудь камне, среди скал, по колено стоящих в воде, я подолгу, чуть ли не часами, мог любоваться тем, как плещется волна, омывая длинные волосы водорослей, и тогда мне начинало казаться, что это — единственная явь, единственная реальность, данная мне в мире, а все другое, что было в моей жизни прежде — лишь плод чьих-то недобрых фантазий. Я начинал верить, что нелепости и страхи, падения и смерти, игры и похороны — все это были лишь препятствия на моем пути в явь истины и света, и чувствовал себя новорожденным.
СОНЕТ
Она понимала, что очень хороша в эти минуты своего гнева и одновременно растерянности. И симпатичный загорелый парень — сразу видно, что недавно с юга, — вовсе не случайно шел за ней по пятам. Она видела, что он заметил ее еще возле подъезда высотного дома на Котельнической, из которого она выбежала, полная гнева и растерянности — куда идти? На ней было легкое платье в разноцветную клетку самых светлых тонов, в таких платьях тем летом разгуливало пол-Москвы, но она знала и ей уже говорили, что ей одной оно было к лицу и фигуре. Две-три секунды она стояла в раздумье — руки решительно всунуты в карманы на бедрах, пятка левой ноги воткнута в землю, так что носок ботинка висит в воздухе, рот приоткрыт, и кончик языка уперся в ложбинку между зубами и нёбом.
Тут загорелый парень подошел к ней, и она пошла впереди него в трех шагах, бросив в его сторону случайный взгляд.
Она не ошиблась, парень действительно удивился ей — ее решительно-растерянной фигуре, ее вспыхнувшей от волнения красоте. Дойдя за ней до перехода, где горел красный, он нарочно приблизился к ней как можно больше вплотную и успел услышать запах ее духов, смешанный с запахом тепла ее взволнованного тела. Она оглянулась и посмотрела на него строго, будто он наступил ей на ногу. Поэтому, когда загорелся зеленый, парень на секунду замешкался и снова шел от нее на расстоянии двух-трех шагов. Они прошли под мостом и пошли вдоль набережной. Она еще раз оглянулась на него, и углы ее губ сердито съежились.
В этот миг загремел гром, а еще через минуту брызнули первые капли дождя. Девушка ускорила шаг, загорелый парень тоже. Кремль впереди них моментально подернулся голубовато-серым туманом, и уже в следующие несколько секунд с небес обрушился бурный ливень — такой, как бывает только в кино, когда актеров поливают из шланга. Девушка остановилась, обернулась в сторону загорелого преследователя и вскрикнула:
— Придумайте что-нибудь!
Он оглянулся по сторонам — как назло, ни одной машины. И ни одного укрытия — до моста было уже порядочно. И тут его осенило. Он повернул голову налево и увидел, как к пристани подкатывает речной трамвайчик. Он схватил девушку за руку, и они побежали через дорогу к пристани. Через минуту они уже были на нижней палубе, над головой у них белела надежная крыша.
— Замечательно! — воскликнула девушка и вытянула руку в дождь. По руке забарабанили тугие крупные капли; было приятно, что они уже не страшны, и девушка сказал: — Жуть какая!
Она посмотрела в лицо парню и улыбнулась ему, чтобы отблагодарить. Трамвайчик оказался почти пустым, и парень подумал, что если бы они были знакомы чуть-чуть побольше, можно было бы осмелиться ее поцеловать. Они сели на скамью — она возле самого борта, он — рядом, но нерешительно, так что между ними сохранялось расстояние. Она смотрела, как мимо проплывают гостиница «Россия» и серебристая в дожде церковь Зачатия Анны. Дождь хлестал.
Вдруг сквозь сильные струи брызнуло солнце и осветило несколько десятков крошечных дрожащих кремлей, плавающих в крупных каплях дождя, которые прилипли к коже девушки и висели в ее волосах. И ему до боли в груди захотелось прикоснуться кончиками пальцев к ее плечам и шее, запустить пальцы в мокрые струи ее волос. Кремль уже остался позади, когда она повернула к нему лицо, и он увидел, как в ее глазах отразился в смешном искажении он сам и серый дом на набережной с надписью «Театр эстрады». Она сказала:
— Если хочешь меня ограбить, то зря стараешься. У меня с собой всего лишь полтора рубля. Вот они.
Она открыла сумочку и показала ему содержимое маленького кошелечка. В нем действительно было всего лишь полтора рубля. В эту минуту он увидел, что глаза у нее не черные, как ему показалось вначале, а темно-золотистые, и серый дом на набережной, к которому принялся подруливать трамвайчик, тоже становился в них золотистым. Он засмеялся и сказал:
— Я не собираюсь тебя грабить, я не насильник, не обманщик и не гордец. У меня есть масса свободного времени и денег, если хочешь, можешь располагать мной.
Она пригляделась к нему и решила, что в общем она не прочь провести пару часов в компании этого парня. И сказала:
— Мы едем дальше или выходим на этой пристани? Дождь, кажется, уже кончился. Мне больше не хочется плыть.
Когда они сходили по трапу, он подал ей руку и, прикоснувшись к ее ладони, старался как можно больше почувствовать. Рука у нее была маленькая и горячая. На пристани она встряхнула волосы, причесалась и спросила, как его зовут.
— Павлик, — ответил он и почему-то покраснел. — А тебя?
Она вздохнула, помолчала, потом улыбнулась в порыве откровенности и сказала:
— Почему-то не хочется называть своего имени. Можно, я придумаю что-нибудь? Хочешь, пойдем в Пушкинский?
— Пойдем, — согласился он, и они отправились в Пушкинский. Она взяла его под руку, от этого внутри у него все зашаталось, и некоторое время они шли молча.
— Ну что ты молчишь? — сказала наконец она. — Расскажи что-нибудь, только повеселее.
Он сделал над собой усилие, и вдруг ему стало легко и он, сам удивляясь тому, как свободно и легко он стал балагурить, принялся рассказывать какие-то смешные случаи о мужичке, который спрыгнул с седьмого этажа и чудом остался жив; о пареньке, которому в детстве часто доставалось от приятелей, и он, чтобы отомстить им, когда вырос, стал милиционером; о веселом сумасшедшем, который пел не хуже Шаляпина; о чудесном младенце, который к пяти годам вдруг превратился в негра, а к двадцати пяти полностью выцвел и приобрел европейский цвет кожи; о странном малом, обожавшем представлять из себя слепого и ходить по дворам, рассказывая о себе душещипательные истории.