В час ночи она легла спать. Он лежал в кровати и слушал, как тихо она спит в соседней комнате. Молчал пустой дом, молчала ночь, молчала на шкафу пустая клетка из-под попугая. Он лежал и до самого утра мечтал о ней, спящей так рядом. А когда стало светать, он уснул. Ему снился сильный ветер, пустыня, брошенное на песок белое платье и какой-то белый шар, катящийся по ветру. Он поймал его. Это была белая пенопластовая женская головка.
В семь часов он вскочил, быстро оделся, за час подмел свой участок и в начале девятого вернулся домой. Слава богу, она еще спала. В квартире стояла такая тишина, какая именно бывает, если кто-то тихо спит. Он вспомнил, что ему нечего дать ей на завтрак, и помчался в магазин. Через полчаса, когда он вернулся, в квартире все так же царствовал ее неслышный сон. В прихожей на вешалке висела ее сумочка и шерстяная фиолетовая кофта, которую, должно быть, дала ей ее дачная мама.
Боже мой, подумал он, твои вещи в моей прихожей!
А в его комнате лежало льняное полотенце, все еще чуть-чуть влажное от ее слез. Рядом стояла водокачка, которая одновременно успела побывать и в его, и в ее детстве. А в вазе дремали гвоздики, а на столе — не доеденная ею половинка омлета и не допитая ею чашка чаю, а в старом обшарпанном кресле — трогательный след, маленькая вмятинка, еще хранящая память о легком весе ее тела.
Он снова подумал, что она спит так рядом, всего лишь в соседней комнате. Он вышел из дому, подошел к окну и тихо-тихо взобрался на фундаментный выступ. Держась за карниз, заглянул в окно. Шторы были задернуты, но не полностью, и в просвет между ними он увидел край кровати, с которого свисала ее рука. Тонкая и смуглая, озаренная утренним солнцем, она была как золотая, и у него закружилась голова от непреодолимого желания прикоснуться губами к этому мягкому, источающему дыхание золоту. Еще два-три мгновенья он стоял на выступе фундамента и успел увидеть на стуле кусок картона со вчерашним неумелым портретом, сделанным сангиной; но карниз предательски клацнул, он испуганно спрыгнул и тихо побежал прочь от окон.
На сей раз, войдя в квартиру, он почувствовал, что тишина проснулась, и отправился на кухню готовить завтрак. Положил в масленку свежее масло, нарезал тонкими ломтиками хлеб и ветчину, вскипятил чайник, разложил овощи и сыр. Тут он почувствовал, что она встала, оделась и вышла в коридор, но все равно, когда оглянулся и увидел ее, дрогнул и замер от неожиданности. Ему почудилось, что она знает, как он стоял на фундаментном выступе и целовал взглядом ее руку.
— Доброе утро, — сказала она, а он молчал и улыбался, глядя на нее. Она пожала плечами и сказала, что пойдет умываться.
— Доброе утро! — крикнул он, когда она уже щелкнула замком в ванной. В ответ полилась вода.
Впереди был еще целый день, но ему жалко было каждой минуты этого уходящего утра.
— Как же мне все-таки называть тебя? — спросил он, когда они уже сидели за столом и завтракали.
— Ума не приложу, — сказала она, откусывая сыру.
— Хочешь, я буду звать тебя Верой? Это имя мне дорого.
— А кто это — Вера?
— Так звали самую красивую женщину моего детства.
— Ты, наверное, был в нее влюблен.
— Не знаю.
— Был-был! Мальчишки все влюбляются в красивых взрослых женщин. Это была твоя родственница или соседка?
— Она умерла, — вдруг сказал он и затем только добавил, отвечая на вопрос: — Соседка. Мама моего приятеля.
— Умерла?
— Да, к сожалению. Она была удивительная красавица. Но ты гораздо красивее ее.
— Значит, я тоже умру?
— Нет! Ты не умрешь. Никогда.
Он побледнел. Она заметила и потому сказала весело:
— Какое сегодня яркое солнце. Как я люблю такие утра! Ладно, пусть будет Вера. Мне нравится.
— Отлично. Куда пойдем сегодня?
— Я бы хотела на море.
— Да, — он усмехнулся, — Москва, конечно, порт пяти морей. На которое из пяти?
— На Коралловое, — сказала она и вдруг загрустила.
— Могу предложить Серебряный бор, — предложил он.
— А поближе ничего нет?
— Есть Профсоюзный пруд.
— Нет, уж лучше Серебряный бор.
И они поехали в Серебряный бор. В Серебряном бору было неуютно — суббота, много народу. У нее не оказалось купальника, и он купался один. Плавая, стал приставать к какой-то девушке, чтоб та продала за 50 рублей свой купальник, но девушка с возмущением фыркнула:
— Обнаглел!
И поплыла быстрыми саженками. Плывя в сторону другой девушки, он спохватился, что «Вера» вряд ли станет надевать на себя чей-то чужой купальник.
Потом он выпросил за пять рублей лодку у каких-то спасателей, и они немного покатались на лодке.
— У тебя красивый загар, — сказала она. — А плаваешь ты не очень хорошо, по-мальчишески как-то. Тебе надо заниматься плаванием, тогда у тебя распрямится фигура. Ты не куришь?
— Бросил.
— Давно?
— С шестнадцати лет.
— Потрясающе. А девушек когда научился соблазнять?
— До сих пор не умею.
— Это точно. Я видела.
— Что?
— Как та от тебя шарахнулась. К которой ты, купаясь, приставал. Видела-видела.
Она засмеялась.
— Знаешь что, — вдруг сказал он, вспомнив о чем-то. — Поехали.
— Куда?
— Не спрашивай. Поедем, не пожалеешь.
Они вернули спасателям лодку и покинули Серебряный бор. Сначала заехали на улицу Горького и пообедали в ресторане «Центральный». Он заказал десертного вина и выпил два бокала, а она отпила только два глотка. От жары, от волнения, от вина — от всего вместе он опьянел. Когда они вышли из ресторана, было уже четыре часа, и жара начала медленно отходить. В висках у него стучало. Он видел, что ей никуда не хочется идти, что она мрачнеет и мрачнеет с каждой минутой все больше. На улице Герцена она сказала, что хочет поехать домой.
— Пойми, это для меня очень дорого. Я только тебе!.. Только тебе!..
У дверей музея их не хотела впускать старушенция.
— Через двадцать минут закрываем! — возмущалась она.
Сгорая от стыда, он сунул старухе три рубля. Она впустила их, но ужасно оскорбилась и сказала:
— Молодые, а такие нахальные!
Девушка чуть не плакала от досады, но он, не замечая этого, повел ее сразу к чучелу нестора-каки.
— Вот он, — показал он. — Это Стручков. Тот самый, что жил в моей клетке. Вернее, не тот самый, а копия. Оригинал покоится на Горошкинском кладбище под Москвой.
— Пойдем отсюда, — сказала она. — Здесь так неприятно. Эти чучела… Хуже, чем в зоопарке. Пойдем. Фу-ты, мозг лебедя! Ну зачем же надо мозг лебедя! Если уж что-то красиво, так им уж надо тут же наизнанку вывернуть. Пойдем, Павлик, прошу тебя!
Он хотел что-то еще показать ей, но вдруг увидел, что здесь действительно неприятно.
— Мне так жаль, что я повел тебя сюда, — сказал он, когда они уже шли по улице.
— Пустяки, — сказала она и пожала ему локоть. Он обрадовался.
— Хочешь, поедем еще куда-нибудь? На ВДНХ или в парк Горького? Или пойдем в консерваторию… ах да, теперь же не сезон!
— Нет, — вдруг резко сказала она. — Мы никуда не поедем. Давай присядем.
Они сели в университетском скверике. Солнце отбрасывало уже довольно длинные тени. Он понял, что сейчас наступит развязка. В ожидании ее бронзовый Ломоносов беспокойно ерзал в своем кресле.
— Понимаешь, Павлик, — сказала она. — Я так люблю одного бестолкового человека… Я наврала тебе, что он муж мне. У меня был другой муж. А этот… Ты поймешь меня, я знаю. Пусть по-своему, но поймешь. Я, конечно, могла бы тебе ничего не говорить, но ты так много сделал для меня за эти две встречи. Спасибо тебе. Я теперь должна вернуться к нему. Так уж устроена жизнь. Я знаю, что мы с ним погубим друг друга, но пусть лучше так, чем остаться живым и чтоб из тебя потом сделали чучело лани или мозг лебедя. Спасибо тебе, Павлик.
— Да за что же?
— За все… Ты добрый человек. Мы с тобой расстанемся сейчас навсегда, хорошо? Обещай мне, что, когда я встану и уйду, ты посидишь здесь еще десять минут, а потом поедешь домой.
Он молчал.
— Вот и хорошо, — сказала она в ответ на его молчание. — Прощай, Павлик.
И она поцеловала его в щеку. Если бы она не сделала этого!
— Вера! — воскликнул он ей вслед, и какие-то парни, видимо абитуриенты, рассмеялись неподалеку, передразнивая:
— «Вэра!» Нет, миленький, нет!
Он подбежал к ней, схватил ее за руку. Она обернулась, губы ее были сжаты. Он сказал:
— Я люблю тебя.
— Я никакая не Вера, — сказала она. — Эх ты! А я думала, ты все понял. Отпусти.
Он отпустил. Она пошла в сторону Красной площади, а потом пойдет на Котельническую набережную в высотный дом, пойдет вдоль реки по набережной, где их так здорово познакомил дождь.
Он видел ее удаляющуюся фигурку и ничего не мог поделать с этой Москвой, так охотно подставляющей свои тротуары, площади и набережные под ее ножки, чтобы она могла уйти от него по ним. Он видел ее удаляющуюся фигурку и ничего не мог с собой поделать — шел вслед, и фиолетовая шерстяная кофта, перевешенная через сумку, прыгала в его глазах. Выйдя на Красную площадь, он остановил себя и превратился в Спасскую башню, стоял как вкопанный, краснокаменный, и сердце билось в нем, отсчитывая удары быстротекущей жизни — звонко, колокольно…
Как она просила, он вернулся в тот вечер домой. Увидел водокачку, гвоздики, полотенце, легкую вмятину в кресле. Ему стало холодно и неуютно, он набрал полную ванну и лег в горячую воду. А вода показалась какой-то тягучей и промозглой. Он встал во весь рост и смотрел, как капли скатываются по его загорелому телу и особенно убыстряют бег, пересекая белую полосу незагоревшей кожи — след от плавок, след от старой, незагорелой жизни.
И вдруг он увидел три матерных слова, нацарапанные на белом кафеле когда-то давно его пьяницей-матерью. Гнев охватил его настолько, что все лицо и грудь занялись этим гневом, как подожженная лужа бензина. В ту горестную минуту он был уверен, что она видела это матерное безобразие, когда принимала вчера ванну.