Элизабет, должно быть, это заметила, потому что встала и поднесла еще одну спичку к стеклянному блюдцу на каминной полке.
– Вот. Розовый аттар. Мамин любимый – больше не осталось.
В комнату прокрался восхитительный запах, наслоившийся на все плохие.
– Сколько ваши родители в отъезде?
Я впервые заговорила при всех троих, осознавая, как по-лесному растягиваю гласные.
– Видите, – резко раздался в сумраке голос Криспина, – никто не должен знать, а она знает. Говорил я тебе, Элизабет, это начало конца.
Я вздрогнула от его голоса, и пламя свечей вытянулось в ниточку, а потом разбухло, перекрутившись.
Элизабет сделала большой глоток из стоявшего рядом с ней бокала, что бы в нем ни было налито. Поначалу я подумала, что это смородиновый сок, потому что он оставил похожие на улыбку скобочки в углах ее рта, но потом она сказала:
– Могу я предложить тебе вина? – и я поняла, что это такое.
Я раньше не видела, чтобы такие молоденькие девушки пили вино, и это, и то, как струились ее рыжие волосы, переброшенные через плечо, показалось мне чем-то из сказки о феях.
Даже издали я видела, как у нее от алкоголя остекленели глаза. Она глубоко вдохнула.
– Наши родители в Индии, они уже довольно давно там.
Потом она забыла, что надо говорить взрослым голосом, и продолжила по-детски, высоко и с придыханием.
– Перед отъездом Роз, – так мама велит себя называть, – сообщила, что они едут «искать себя».
Она прервалась, собралась, и ее голос снова стал ниже.
– По-моему, несколько затасканное и пошлое выражение. Но то, что я ей об этом сказала, не помешало им уехать. Предполагается, что я тут за все в ответе, пока их нет.
Она снова сделала большой глоток из бокала.
То есть она пыталась быть мальчикам матерью. Поэтому так смешно говорила.
– Хиппи драные. Они бы себя нашли, если бы в унитаз глянули, – пробормотал Криспин.
Его брат и сестра это проигнорировали. Том продолжал пихать в рот еду и шумно жевать, переводя глаза с меня на Элизабет и обратно.
Я уставилась на тарелку: мясо с кучкой чуть теплых печеных бобов. Поймав несколько на вилку, я сунула их в рот. Я слишком устала, чтобы есть, но чувствовала, что должна, из вежливости. Казалось, вокруг все пульсирует. Голова Элизабет над воротником-стойкой парила, словно одно из подаваемых блюд. Если они были моими братьями и сестрой, могло ли это означать, что их родители – и мои тоже?
– Они когда-нибудь жили в лесу? – спросила я так внезапно, что все стихло, дети перестали есть и повернулись ко мне.
– В Динском лесу? Нет, насколько я знаю. А они бы о таком точно стали рассказывать. Могли бы, наверное, сыграть «Сон в летнюю ночь» голышом, – пошутила Элизабет.
Криспин не сводил с меня серебряных глаз, пока я ела.
– Нравится мясо? – спросил он, и у меня от этого вопроса почему-то волосы встали дыбом.
Я уставилась на мясо.
– Это курица?
Криспин расхохотался над своей полной тарелкой.
– Хотел бы, чтобы это была она.
– Это кролик, Руби, – ответила Элизабет. – Очень питательно. И они тут вокруг бегают, дикие.
Я склонилась над тарелкой.
– Бедный кролик.
Прошла пара секунд, прежде чем я поняла, что произнесла это вслух.
За столом повисла тишина, потом Криспин радостно завопил и покрутил пальцем у виска.
Элизабет заметила, как я смотрю на чучело, когда провожала меня спать.
– Тебе нравится наша зверушка; думаю, это енот, хотя точно сказать не могу. Здесь было множество странных вещей, когда мы въехали, остались от прежних хозяев. Многое, правда, пришло в негодность.
Я поднялась за ней по лестнице; струящаяся зеленая юбка Элизабет стелилась по темно-красному ковру, было похоже на Рождество. По-моему, я на мгновение заснула на ходу, потом она повернула голову, и я увидела ее белую скулу и спадающие рыжие волосы, и это зрелище меня разбудило.
– Я поселю тебя в библиотеке. Можно постелить на диване. Во всех свободных спальнях течет потолок.
Мне внезапно захотелось спросить, не может ли она быть моей настоящей матерью, эта мысль пришла сама, так сразу, и показалась такой безошибочной. Потом я вспомнила, как Том говорил, что его сестре всего шестнадцать, и мысленно отругала себя за спиной Элизабет.
3015 сентября 1970
– Пришел.
Отец Анны продолжает мешать чай, сидя за кухонным столом, но уже видит, что машина Льюиса подъехала. Теперь он собирает все силы, чтобы встретиться с младшим мужчиной.
– По-прежнему не понимаю, чего ты не хочешь за него выйти, он точно предлагал?
Отец Анны не может до конца поверить, что девушка в положении его дочери может отвергнуть такое предложение.
– Папа, перестань. И постарайся быть с ним милым.
Ее папе запрещено совершать какое-либо отмщение или даже учить Льюиса жить, – Анна и ее мать запретили, но он не обязан изображать, что его это приводит в восторг. Не обязан он быть мягким и приветливым с человеком, который обрюхатил его девочку.
Анна открывает дверь. Домик такой маленький, что Льюис заходит прямо в комнату, где они едят, готовят и смотрят телевизор. Он приносит с собой день, такое ощущение, что он всегда это делает. Внешний мир цепляется за складки его длинного плаща. Он склоняет голову, и обе женщины вскакивают, желая, чтобы встреча прошла гладко, чтобы все было если не по-дружески, то хотя бы без проблем.
– Как жизнь, парень? – Отец Анны не улыбается.
– Да ничего, – отвечает Льюис, и Анна с Синтией успокаиваются.
– Ты все собрала, лапа? – спрашивает Льюис.
Он не хочет тут задерживаться.
– Все в гостиной.
Ее вещи ждут там с прошлого вечера, они уже промерзли насквозь. Маленькую комнатку открывают только на Рождество. Когда Анна приезжает на новую квартиру, ее вещи и вещи Руби оттаивают целую вечность. Холод пробрался в самое нутро чемоданов.
До того, как они уедут, Синтия непременно хочет что-то подарить дочери. У них так мало вещей, что она долго ломала голову, что бы это могло быть. Она всегда тяжело работала: копала картошку, смотрела за детьми, даже официанткой в баре была, а муж трудился шахтером. Но выбирать особенно не из чего. В конце концов она останавливается на зеленом чайном сервизе, который принадлежал еще ее матери в тридцатые годы. Он хранится в серванте, стоящем у дальней стены.
– Нет, ты что, я не могу.
Анне он на самом деле не нужен. Чашки слишком маленькие для рук Льюиса. Они никогда не будут пользоваться этим сервизом.
– Бери, бери, ты должна.
Синтия уже укладывает сервиз, заворачивая чашки и блюдца в старые кухонные полотенца для защиты.
– Я должна тебе что-нибудь дать – в новый дом. Смотри, полоскательница, – смеется она. – Кто теперь пользуется полоскательницами? Ну да ладно, сервиз лучше не разрознивать.
Есть еще кувшин для горячей воды с хромированным покрытием и прочие мелочи – сахарница, молочник. Анна представить не может, что она со всем этим будет делать.
Коробка с чайным сервизом означает, что ей придется неудобно раздвинуть ноги в стороны по дороге в Коулфорд, в квартиру, которую Льюис снял вместе с помещением внизу. Руби лежит в переносной люльке на заднем сиденье. Когда Анна оглядывается, чтобы проверить, как она там, девочка с серьезным лицом смотрит в потолок машины.
– Я не буду переносить тебя через порог. – Льюис произносит это мягко, вставляя новый блестящий ключ в замок двери рядом с витриной.
– Да ты нас все равно бы уронил, – отвечает Анна, держащая малышку на руках, повыше.
Она понимает, что это его заявление: я предлагал сделать все правильно, ты мне не позволила. Она не хочет пытаться объяснить ему, как ушло время, когда: «Мы справимся, все будет хорошо», – пришлось на конец, а не на начало. Это что-то изменило в ней, все те месяцы в одиночестве, когда внутри у нее росла Руби. Она любит родительский домик, но теперь чувствует, что ей там не место, словно она ребенок-переросток, который совершил что-то дурное. Ее родители были настоящими взрослыми, пусть и не могли больше сделать ничего серьезного – например, ребенка. Живот у нее отрос куда больше, чем она ожидала, и она сидела вечерами с матерью за кухонным столом, а ее огромный живот торчал перед ней, и руки бесполезно висели по бокам. Все это было неправильно, совсем неправильно.
Теперь Льюис открывает дверь на лестницу, где пахнет плесенью и на полу валяется куча нераспечатанной почты. Они поворачиваются друг к другу и одновременно начинают смеяться, с какой-то радостью, потому что оба чувствуют, что вырвались из плена, когда открывается эта дверь. Льюис наклоняется, сгребает письма одной рукой и сваливает их на тумбочку.
– Идем, я тебе тут все покажу.
Большая кровать с желтым гобеленовым покрывалом, стоящая наверху в солнечной спальне, выходящей на улицу, выглядит так маняще, что вскоре они забираются в нее, оставляя Руби гулить в переносной люльке за открытой дверью в гостиную.
Потом Льюис показывает ей помещение внизу. Он планирует открыть кофейню, раз уж решил поселиться здесь и обустроить жизнь для Анны и Руби.
– Нравится? – все время спрашивает он. – Что думаешь?
– Замечательно, Льюис, – улыбается она в ответ.
Украдкой она выглядывает в окно, отмечает, что до главной улицы квартал, и гадает, кто сможет найти это место.
– Поставлю на углу указатель, – говорит Льюис, словно уловив ее сомнения. – Это будет первая кофейня. Я хочу целую сеть открыть. Деньги приносят как ничто другое. Никому теперь не нужны старые суетливые чайные.
Анна видит, как у него в глазах сгущаются деньги, целые золотые сверкающие стаи денег.
Они оставили Руби спящей наверху, и Анна поднимает глаза к потолку. Дом ее родителей стоял так уединенно, был настолько сам по себе; одинокий корабль для них и двух их дочерей. Здесь, с кофейней и квартирами, все становятся частью общей массы, как паззл из людей. Так смешно думать о том, что она будет наверху ходить по дому, а внизу совершенно чужие люди станут пить кофе и заводить музыкальный автомат, который Льюис планирует приобрести. Ей хочется рассмеяться, но она вовремя себя одергивает. Она не хочет Льюису ничего испортить.