Похождение сына боярского Еропкина — страница 12 из 15

В таких намерениях его укреплял ночной гость. Не стесняясь ни младней, ни Пня, ни самого Смура, являлся уж днем. В холщовых рубахе, портах, заместо ботфортов в липовых лапотках. Присаживался на корточки и толковал, словно рассуждал сам с собой, монотонно, как из сотни раз читанной книжки вычитывал. Прямо не учил, но бесстрастные слова крепко запоминались.

- Про законы ты правильно рассуждаешь. Закон строг, но он - закон. Не упомню, изобрели уже люди сию формулу или только собираются? Но это не важно. Главное - ты в корень зришь. Правильно, у людей жизнь по закону превыше всего. На законах помешались. Дурачье. Не ведают, что чистый закон - наш вымысел. Это мы их смутили им. Чистый же закон, как у вас на Руси речется, - что дышло. Он жесток. Вот для смягчения его людям и была ниспослана Благодать. Сначала они мягкость восприняли, а потом снова в закон уперлись. Им, видишь ли, кажется, что по закону легче жить. А по закону проще. Да и простота эта - одна видимость. Жизнь по закону без Благодати ведет в тупик, ибо законы можно писать, переписывать - так сказать, совершенствовать. Люди это и делают, а мы им неукоснительно помогаем. Нам важно, чтобы они постоянно были увлечены этим творчеством якобы на свое благо и реже вспоминали про Благодать. Тут дело тонкое: Благодать-то, как ни крути, все-таки Благодать, она одна на всех, вечна и исправлению не подлежит. Мы не в силах ее отменить, но отвлечь от нее людей - в силах. С одной стороны, власть малая у нас, а с другой - великая. Ежели из года в год, из века в век постепенно будем смущать людей законами, то Благодать не исчезнет, но постепенно забудется. А того, что забыто, считай, нет. Вот первое, чем мы людей уязвлять станем.

- Свободинцев? - уточнял Еропкин.

- При чем здесь свободинцы?! - повышал тон гость. - Они - уроды, сами про Благодать забыли. У них, сам видишь, давным-давно порядок во главе угла, то есть - закон. Мы с ними к весне справимся. Такой порядок введем, что в каждой избушке собственное право установится. Потом права личности подкинем - и в дорогу, до полной греховности они уже сами доспеют. У меня, Еропкин, о Руси голова болит. На Руси, на Руси предстоит нам главный и почти непосильный труд. Как вспомню об этом - сердце стонет. Сколько уж раз подступал к Руси - и все впустую. Не в пример Европе, на Руси у вас упрямцы живут. Им права личности - а они про обязанности перед обществом талдычат; им новый закон - а они тут же его с Новым Заветом сверяют; им европейское Возрождение и правопорядок - а у них свет клином сошелся на Святой Руси. Твоим соплеменникам, сын боярский, святость собственной души важнее европейской регулярности. Ведь до чего дошло: православному мусульмане друзья, а католики с лютеранами - вороги. Бесермен, дескать, не стяжатель, латинянин же - мамоне служит...

Вникая в монотонную речь, Еропкин забывал о собственных мечтаниях. Усевшись в траву насупротив гостя, слушал-слушал, и постепенно жажда богатства оборачивалась жаждой вершить судьбы народов: он, Еропкин, задумал - и миллионы людей-букашек исполнили. А коли не по нему что - топтать их, чтобы под сапогами чавкало, чтобы оставшимся в живых так страшно стало, что страх свой детям, внукам-правнукам передали бы, как передается по наследству цвет глаз и волос.

А между тем гость продолжал бубнить:

- Истина через народ утверждается. Ты вот себя и то через младней-разбойников утверждаешь. Ведь не будет младней - и тебя не будет... Следовательно, на Руси надобно разложить народ. Не станет народа - не восторжествует окончательно Истина, то есть Православие. Но против самого Православия воевать бессмысленно, ибо против Истины не попрешь. Мы с тобой, Еропкин, развяжем войну против Церкви. Развалим Церковь - и Православие рассыплется на сотни ересей и толков. Тут уж, Еропкин, начнется кто во что горазд. Не хотят, упрямцы, совершенствовать законы, так мы их заставим совершенствовать саму Благодать, то, что совершенству не поддается. Не хотят идти к окончательной греховности цивилизованным путем - пойдут своим, особенным. Я полмира смутил и с ними справлюсь.

- Не пойму что-то, - перебивал гостя Еропкин. - Речешь, Благодать совершенствованию не подлежит, а сам...

Не находя нужных слов, Еропкин раскрытой ладонью беспомощно водил возле носа. Его пока не ухищренный в бесовской философии ум, по-воински прямолинейный, еще не соответствовал изломанным мыслям гостя. От необычной великомудрости его прошибал пот, кровь к лику приливала и, казалось, начинала кипеть. Силясь обратать смысл, он хватал воздух сухими губами.

- Пренебреги, - приказывал в таких случаях гость и тыкал пальцем в торчавшее из-за пазухи у Еропкина сулейное горлышко. - Глотни чуток. - А когда тот, испив, переводил дух, продолжал талдычить нудным голосом: Конечно, не подлежит и не поддается. Да разве можно исправить то, что дал Бог?! Это и нам не под силу. А вот подменить можно. Как только они, сын боярский, в ересях запутаются, мы им тут же религию, противоположную по сути, подкинем. Я ей уже и название придумал: а-те-изм.

- Это как, как? - хлопал глазами Еропкин.

- А так... Да ты ее сам выдумал, я только у тебя перенял.

- Я?

- Ты.

- Да ну?!

- Баранки гну. Ты же сам говоришь, что ни во что не веришь. Это и есть атеизм твой. Я же в твой атеизм добавлю нечто: соплеменники твои, Еропкин, станут верить в Человека. Представляешь, Еропкин, какой выйдет расклад?

Гость замолкал. Глаза его, без блеска черные, увеличивались до пол-лица. Еропкин чувствовал, что из них истекает безумие, но не такое, как в селе под Валдаем у Фомушки-дурачка . Это безумство лишь казалось безумством, на самом же деле было умом, только наоборот, когда обладатель ума видит мир инаким, когда белое - черно, черное - бело, ночью работают, а спят днем, когда крик сыча слаще соловьиной песни.

Дрогнув бровями, гость суживал взор.

- Ведь по всей земле, сын боярский, двух людей одинаковых не сыщешь, - снова заводил блеклым тенорком. - И каждый ко всему прочему себялюбец, по-нашему - эгоист. Мы, сын боярский, на их себялюбстве, эгоизме, станем играть, и эгоизм каждого и всех мир вверх тормашками перевернет. Содом и Гоморра выйдет. Да что там Содом с Гоморрой! Они по сравнению с тем, что случится, забава. У нас... у нас будет... Я, честно говоря, еще названия этому не придумал...

- Уж больно долго ждать, - спокойно, словно разговор об обыденном шел, возражал Еропкин.

- А нам спешить некуда, - возражал гость. - С нас не за скорость спросят, а за качество.

Он умолкал и некоторое время сидел задумавшись. Потом поднимался, вздыхал:

- Так-то, - и уходил, помахивая тощей ручкой.

Отойдя шагов с двадцать, оборачивался и уже резко прикрикивал:

- Что расселся-то? Наставляй своих разбойничков, наставляй! Приучай к славе. А про честь и доблесть - ни-ни! Понял? Да, уча, учись сам: на Руси не десяткам - большим тысячам головы кружить придется!

Как от удара нагайкой вскакивал на ноги Еропкин и кидался выполнять приказанное.

18

В своем же доме Еропкин осознавал себя господином. Ни в движениях его, ни в говоре суетливости не замечалось. С тех пор как с ним зажили старик с внучкой, он двигался по-петушиному: голову гордо носил, борода вперед клином, ногу твердо на каблук ставил, взгляд значительный обрел: ни приязни лишней во взгляде, но и ни зряшного упрека - истинно господский взгляд, поощряющий трудолюбивого домочадца и наказующий лодыря. Слово же его сделалось величественным и весомым: эдак пальчиком опущенной руки еле шевельнет - и вымолвит измысленное, да снова помолчит, да сызнова пальчиком дрогнет и внове вымолвит значительные слова. Речь - благостного звучания; приказной резкости, коей потчевал младней, в ней нет. И Страховида со стариком внимали ему без воинского чинопочитания, но с любовной преданностью беспорочно справедливому господину, который за баловство накажет, за ретивость же послабит, и послабление ни в коей мере не расшатывает господской власти, а, наоборот, укрепляет ее.

Еропкин давал послабление вечерами. Вернувшись с учений, омыв руки и лицо, садился за стол и приглашал сожителей:

- Тоже садитесь.

А когда те усаживались в дальнем конце стола, из сулеи нацеживал себе и деду.

- Испей, - приказывал старику. - А ты - ешь, - Страховиде.

Та споро, вровень с господином, ела, а старик, выпив и, словно воробей, клюнув того-сего, испрашивал:

- Пожалуй, еще чару...

Вдругорядь выпив, преданно глядел Еропкину между бровей и улыбался:

- Я тебе, кормилец наш, бывальщину поведаю. - И, огладив сивую бороденку, зачинал козлиным тенорком: - Из-за леса, леса темного, из-за поля, поля чистого, от высок горы Горюч-камня разбежалася дороженька, ой дороженька прямоезжая, прямоторная. Только прямо она бежит лишь на первый взгляд, на второй-то взгляд - вся в изгибинах, ну а в третий глянешь вовсе нет ее. Потому как со Руси она ведет, да не выводит ни ко счастию полноценному, ни ко доле полновесной, а назад шагать по ней - пути нет. А ведет та дороженька в одну сторону: от Руси-матушки - к горю горькому, от житья-бытья - в небытье.

Приостановив козлиное блеяние, кланялся:

- Изволь еще чарочку.

Самочинно наливал, вытягивал единым духом и продолжал блеять уже без остановки:

- Жили счастливо свободинцы на Руси, да набрели на них злые вороги. Подступили ко Горюч-камню и рекут им: "Нам не надобны ни вы, ни дети ваши, ни внуки, но нужна нам Горюч-гора. Мы зачнем ее долбить да рушить, а порушенное - жечь, на огне железо делать, из железа - мечи ковать и мечами теми побивать народы во свое во благо. Не отступитесь, свободинцы, от горы - быть войне. Старых, малых, слабых мы убьем, сильных же поставим на себя работать. Мы сказали - думайте, а на думу вам три дня". Над словами беспощадными крепко задумались свободинцы. День размысливали, ночь и другой день - не питаются они от горы, а отдать жалко. Сколько помнили они себя гора была, а не станет горы - ну-ка себя забудут? Что воочию красотой да могучестью станет память их бодрить, возвышать, единить одним именем? И другое: отдавши гору, отдашь и землю, на коей стоит гора.