Было так и порешили за Горюч-камень насмерть стоять, да на третий день приключилось чудо чудное, наичуднейшее из чудес: оборола людей лихая морока, что морочит разум, а мнится - яснит. Вышагнул на вечевой взлобок человечище. Ликом чист, власы, льну подобные, стрижены под горшок, взгляд прозрачный из лазоревых глаз струится, а на лбу, к виску левому ближе, сизая мета - ино кто его крашеными устами поцеловал; в сермягу обряженный, в бродни обут, ногу же на мысок ставит, словно у него в подошвах гвозди торчат. По-свободински зачал говорить, сладкозвучно и вразумительно, что ни слово, то - правда, что ни кивок, то - впрок, а уж шуицей поведет - всяк узреет: речется истина. "Уж ты гой еси, свободинский люд, ты позволь мне слово молвить, а уж тамотко и выбирай судьбу. Веки вечные живучи возле Горюч-камня, вы иной жизни не ведали и не знаете, что не одна у вас судьба, но две-три. Землям иным это давно известно, вы лишь одни живете по старинушке. Но старинушка в старину была. Нынче же время новое, небывалое, ни на что не похожее, и теперь надобно судьбинушку не принимать такой, какая есть она, но самим творить ее, исходя из выгоды. Вы же за два дни что надумали? Спьяну только можно решиться за никчемную гору насмерть стоять. Странно такое слышать, и я скажу: сам я пришлый, мне что ваша гора, что другая, что вы, свободинцы, что иной народ, вскинул я котомочку - и ушел в ночь, куда ни приду - везде дом. Так что не корысти ради молвлю, но вас жалеючи: по прочим землям люди умнее живут, вы же - словно белены объелись..."
Сначала Еропкин внимательно слушал старика, но по мере того как нужно было все больше и больше вдумываться, интерес к былине таял, а когда Страховида, насытившись, ладошкой утирала рот, выпрямлялась, выпячивая грудь, слушать и вовсе становилось лень. Еропкин косился на брачное ложе и, дабы соблюсти приличие, наливал романеи.
- Пей, - прерывал на полуслове старика.
Дождавшись, покуда тот осушит посудину, вяло спрашивал:
- Стало быть, ушли с Руси?
- Ушли, ушли, кормилец наш, - кивал старик и набирал в грудь воздуху, чтобы продолжить бывальщину, но Еропкин останавливал его:
- Погоди. Ты лучше растолкуй: чем тот меченый все-таки вас взял?
- Вестимо чем, - вздыхал старик. - Дескать, охота вам за камень-гору кровь лить? Да пущай, дескать, вороги тою горой подавятся. Я, мол, провожу вас на новые земли, где молочные реки в кисельных берегах. Тамотко и осядете. Обширные земли, селитесь хучь кучно, хучь врозь - каждая семья на своем месте. А главное, посулил жизнь сытную, мирную да свободную. Только, дескать, придется порядок блюсти: с нажитого - половину соседнему царству, но зато, дескать, ни мечей ковать не надо, ни бездельников-воинов кормить. В покое живите, трудитесь и размножайтесь, от всякой напасти иноплеменной вас соседнее царство-государство убережет. Ежели только, случится, между собой поцапаетесь, но это ваше дело, полюбовное. Главное-то, никто иной на вас не позарится. А тут, дескать, на старом месте, беда: то вот нынче этим Горюч-камень приглянулся, завтра иным речка приглянется, а тамо, станется, и до вас дело дойдет - зачнут вас в неволю ять, в бараний рог гнуть, к труду рабьему приспосабливать.
- Уговорил, стало быть? - зевал Еропкин.
- Уговорил, кормилец наш, уговорил.
- И сошли на сии земли?
- От мала до велика.
- И где Русь - не ведаете?
- Не ведаем, господине. С какой стороны пришествовали - забылось.
- А по Руси-то, выходит, тоскуете.
- То, кормилец, бывальщина тоскует, а народ про тоску забыл. Да и бывальщину, почитай, я один помню. Бывальщины сказывать давным-давно заказано. Таков порядок. Ты, милостивец, не выдавай меня. За бывальщины-то да за речь старую, плавную - смерть огненная.
- Это как? - насторожился Еропкин.
- К столбу привяжут, поленьями обкладут. Строго с этим. Бывальщины-то от прошлого ведомого в неведомое зовут, баламутят течение свободной жизни. Без них спокойней. Моя бы воля, я бы запретил помнить и то, что было вчера, дабы народ жил только сегодняшним.
- Стало быть, бодливой корове Бог рогов не дал? - усмехнулся Еропкин.
- Не дал, не дал, - сокрушался старик. - Сын мой, Смур, власть у меня отнял. Воспитал я его на свою голову. Ты уж Смуру не сказывай про то, что я плел. Я-то, значит, тебе потрафить.
- Ладно, - благодушно обещал Еропкин и по-родственному с пьяной откровенностью сообщал старику: - Нам с тобой на Смура - тьфу! Мы без него возвеличимся. Вот он, дукат-то, - вытягивал из-за пазухи кисетец, - в нем все: и власть, и сласть. Вовремя только его за левое плечо кинуть. Ты меня держись. Старость твою блюсти буду, тако как ты Страховиде - дед.
19
С незапамятных времен повелось: за забором у соседа, в государстве ли за рубежом углядит что-либо русский человек, пригожее к собственному обиходу, и, известное дело, озадачится. Но не тем, как отнять, а как перенять да приспособить к своему образу жизни, чтобы не жало, не терло, глаз не кололо, не резало ухо и было бы по сердцу и по душе. Оттого-то и не завистлив русский человек, не клонен к стяжательству и к хищничеству, великая привередливость - надежная оборона от них.
Но коли уж что переймет русский человек да приладит к собственному употреблению, тут, считай, перенятое ему - родное. Тут уж и не разберешь, когда оно к нему пришло, от кого досталось - больно уж складно, со вкусом излажено и имеет такой особый, неведомый иным народам смысл, что берет сомнение: уж не иные ли у русских переняли сие да испортили, ибо не видно у них в предмете духовной сути, ради чего выдуман предмет. И то: у иных абсолютизм, цезаризм, вечная диктатура, воплощающая самое себя, а у русских - самодержавие, воплощающее волю Божию для народа. У иных принадлежность к высшим сословиям - привилегия, на Руси же - служение. У иных в упряжке лошади цугом тащатся, а на Руси тройка скачет, колокольчик звенит и ямщик песней сердце себе изводит, да так, что и седок, и тот, который возле дороги стоит, взгрустнут о прошлом и задумаются о Боге. И Иисус Христос на Руси свой. Молитвами Пречистыя Владычицы Богородицы, Хранительницы и Заступницы Руси, Он - светел, и вера в Него на Руси светлая, противная стяжательству и завистничеству. Русский человек не верует на все лады, с оглядкой на всякий случай в надежде за веру что-либо поиметь, но, как дитя родителей, бескорыстно почитает Бога, просто потому, что Он есть. Господь Иисус за это любит русских людей, любя - учит, уча - наказывает, ибо надеется на них.
В поход ватага Еропкина выступила по первому крепкому заморозку, когда отвердели грязи и нешибкое дневное тепло уже не в силах было их распустить. С утра до полудня шли дорогой, потом свернули в лес и потянулись голым березняком по золотистой, вымороженной, хрусткой палой листве. Накануне вернулась дальняя разведка и доложила: соседние володетели что-то пронюхали, выставили на мостах караулы, по дорогам, в сторону Смурова городища, выслали дозоры. Все рассчитали супротивники, не учли только вбитую в Еропкина долгой службой воинскую ретивость. Тот перед этим с сыном Пня целый месяц бродил по лесам и полям, учинял роспись всем путям-тропинкам, все ручейки-речки перерисовал на бересту, все болота и болотца вычертил, вымерил, каким путем сколько идти, где пеши пройдешь, где с возами. На пятьдесят верст вокруг землю познал, будто поместье под Валдаем, и теперь вел ватагу не мешкая, не прикидывая путь, в обход неприятельских застав.
Солнце катилось по дальнему краю заливного луга, когда Еропкин приказал становиться на ночевку. Место выбрал в неглубоком, но широком овраге, по дну которого струился ручей. Распрягли лошадей. Пустые телеги, сготовленные под добычу, поставили в круг, перевернули колесами внутрь круга, связали веревками. В кругу выстроили шалаши. Лошадей согнали в дальний угол оврага, стреножили. Выставили караулы. В сторону дороги послали пеший дозор. Костров не жгли. Ужинали всухомятку. Спать легли в шалашах на соломе, по четыре в ряд.
Ночь наползла быстро. Выждав настоящую темноту, Еропкин обошел караулы и уж было собрался к Страховиде под бок, как из-за шалаша чуть слышно донеслось:
- Эй, сын боярский.
Выхватил саблю из ножен Еропкин, шагнул на голос:
- Кто тут?!
- Я, я, спрячь саблю.
Из травы поднялся человек. Приглядевшись, Еропкин узнал ночного гостя. Кинув саблю в ножны, удивился:
- Ты?.. - И возмутился: - Хороши же караульные!
- Не взыскивай с них - я им глаза отвел.
Гость выпрямился во весь рост. В лунном свете Еропкин разглядел зипун, малахай, немецкие ботфорты, на левом бедре шпага огромная, что твой меч, чаша эфесная в дырках. Хитрая чаша - шпажное острие супротивника не сосклизнет.
- Воевать собрался? - криво усмехнулся Еропкин, еле унимая дрожь в губах: в темноте лицо гостя мертвенно белело, лунный свет в глазах не отражался, а как бы всасывался внутрь их, и чудилось - неживым светом сияют в глубине черепа две гнилушки.
- Воевать младни будут, - ответил гость. - Мое дело - поглядеть, подсказать, окоротить, ежели не так воевать станут. У нас с тобой, мил друг, нынче порядок строгий. Называется - разделение труда. Я подсказываю, ты командуешь, младни воюют. Иначе в Свободине не грехопадение выйдет, а кавардак. Весь фокус в том, что каждый вершит свое дело и о другом не помышляет: младни - о твоем, ты - о моем.
- А ты? - озадачился Еропкин.
- Я помышляю и о своем, и о вашем.
- А над тобой начальник есть?
- Естественно. Но я не помышляю о его деле. Как видишь, система жесткая. Безотказно действует лишь тогда, когда младшие о делах старших не ведают. Каждый имеет свою установку: младни воюют ради славы, ты командуешь ради богатства, я тружусь во имя грехопадения. Каждому ясна только своя цель. А все вместе - Люциферова игра, смысла которой даже я не знаю, потому что не ведаю ведомое моему начальнику.
- Эвона как, - почесал затылок Еропкин. - Выходит, как на рати: сотник не ведает, что замыслил воевода.