— И пробовать не будем, — добавил советник.)
Ах, как я раскаивался! Ну хоть бы кто пришел и освободил меня из неволи. И впервые понял, как страшно обманул себя самого. Горько, тяжко и молиться некому. Перешел в ислам, молился бы хоть пророку Магомету. Будь евреем, мог бы взывать к Аврааму, царю Давиду или к четырем архангелам. А на своем месте никому не мог я адресовать нижайших своих упований.
Известное дело: обращенная к небу просьба без адреса тем только и хороша, что ее перехватит какой-нибудь в засаде лежащий злой ангел да так исполнит, что останется только выть да стонать. Но молился я неустанно и вопреки всему: прииди, освободи из мадьярского плена… пока нас внезапно не окружили татары. Вот и освободили, попал я, как говорится, из огня да в полымя.
(— Что за бесстыдная чушь, — заорал, вскочив на ноги, советник. — Какие татары? Обвиняемый, кажется, забыл, что мы все еще находимся в Польше, под Краковом. Татары, верно, с неба свалились?)
Я тотчас разумно объясню, с какого неба свалились татары. Его величество турецкий султан рассердился, что его вассал — трансильванский князь Ракоци — протянул руку за польской короной, не послушав совета вести себя поскромнее. И приказал султан крымскому хану Гирею собрать двести тысяч конницы и ударить в тыл венгерскому войску. Хан повиновался, одним рейдом опустошил Трансильванию, окружил венгерское воинство в Польше и взял в плен до последнего человека.
(— Правдоподобно, — заметил князь. — Таким манером татары действительно могли объявиться в Кракове.)
Лучше бы не объявлялись — хуже любой напасти. Дорого я заплатил за недовольство турецкого султана. Взяли татары венгерское войско, разделили меж собой их военачальники найденные у пленных ценности; водители отрядов присвоили лошадей, а самих пленников отдали простым татарам на обычных условиях скотного рынка: каждый покупал смотря по деньгам. За моего хозяина дали пять польских грошей, за меня девять, оценив, надо думать, широкие мои плечи. Нас купил один и тот же татарин. Плюгавый человечишко-рябая рожа — я-то сам и двух грошей не дал бы за него. Начал он с того, что прихватил нашу хорошую одежду, а взамен одарил лохмотьями из своих запасов. Разговаривать мы с ним не могли, но понимать друг друга научились быстро. Татарин пощупал наши рубашки: венгр носил рубашку из тонкого батиста, я — из простого домашнего полотна. Отсюда татарин понял, кто из нас господин, а кто бедняк.
Достал он из своего кошеля золотую монету, положил на ладонь, показал венгерскому дворянину; другой рукой накинул ему аркан на шею, сунул зажатую в кулак монету под нос бывшему моему хозяину и стал дергать веревку, поочередно зажимая и разжимая кулак. Это означало: за сколько монет тебя выкупит семья?
Венгерский господин выбросил десять раз по десять пальцев — за сто, мол. Татарин скривился — маловато. Тот повысил цену, повторив свой жест — двести. На это вложил татарин конец веревки ему в руку — ладно, мол, сгодится.
Пришел мой черед, мне он тоже сунул под нос ладонь с золотой монетой: сколько за тебя пришлют? Я замотал головой — ничего. У глупых татар такое мотание головой означает — согласен. Повеселел наш владелец и опять мне руку с монетой тычет: сколько?
Плюнул я ему в руку — иначе как ответишь? Понял он, спрятал золотую монету, вытащил серебряную. Плюнул я и на нее. Порылся татарин в мешке, достал большой медный грош — сколько этих за свою голову дашь? Смотрю на него равнодушно; взял он мою руку в свою и начал загибать пальцы, пытаясь втолковать мне цифровую науку. Тут я просунул большой палец между средним и указательным и вполне точно дал понять, что от меня и ржавого геллера не дождешься.
Резко хлестнула нагайка по моей спине.
Татарская конница собралась быстро и повернула обратно, откуда пришла, в татарскую свою страну.
Моего прежнего хозяина и меня новый хозяин гнал связанными перед собой.
Охая да вздыхая, помянул я слова моей бедной бабушки: кто Иисуса порочит, тому еще при жизни суждено ослом заделаться.
Воссияла ее правота. Около полудня швырнул мне татарский господин сухих стручков, что у нас в доме ослы жрали, — вот тебе и обед, и ужин. Нет, татарину, в отличие от прежнего моего хозяина, не приходилось запихивать в меня оставшуюся еду черенком ложки.
Еще пуще убедился я в мудрости бабушкиной поговорки, когда мадьяр на пятый день стал жаловаться — ноги у него стерты и не может он дальше идти. Да и то правда: комплекции он был внушительной, а на своих двоих странствовать не привык. Татарский мой властитель ужаснулся от мысли потерять богатого пленника, то бишь двести золотых выкупа. Он слез с коня, ощупал ноги драгоценного мадьяра, крепко выругался и показал — садись, давай в седло.
Ах, какой сердобольный татарин!
Подошел он затем ко мне, пощупал икры и лодыжки, и я возликовал — может, и меня на свою лошадь посадить хочет. Но совсем другое удумал татарин: выбрал он меня, так сказать, эрзац-лошадью; не успел я сообразить что к чему, как он уже уселся мне верхом на шею, скрестил ноги у меня на груди и за вихор мой придерживался.
Пришлось тащить окаянного на своем горбу. По счастью, был он малый хлипкий, весом с тяжелый ранец — ноша для солдата привычная. Слава богу, что не догадался посадить на меня венгерского страдальца.
А тому шутка по вкусу пришлась — всякому нравится пошутить за чужой счет. Сперва он высмеял меня, угадав по моим гримасам и стиснутым рукам, с какой бы радостью я помолился, если бы только знал кому. Но затем насупился и очень неодобрительно на меня поглядывал сверху. Не к лицу, говорит, молиться, когда имеешь дело с врагом. Тут только проклятия уместны. Сам-то он был большой мастак по этой части. Он столько раз повторял при мне ужасающую формулу проклятья, что до сих пор ее забыть не могу. На головоломном венгерском языке она звучала так: «Tarka kutya tarka magasra kutyorodott kacskaringós farka!»[12]
(— Стой! — прервал князь. — Это, верно, колдовское заклинание.
— Вроде «abraxas» или «Ablanathanalba»,[13] — испуганно заметил советник.
— Надо его записать, — решил князь, — и вручить придворному астроному. Пусть с помощью профессоров отыщет смысл. Сын мой, продолжай и расскажи, сколь долго вел ты достойную сожаления жизнь осла.)
О, столько времени, пока я смотрел в глубую высь и, ни к кому специально не взывая, умолял небо, землю или преисподнюю послать освободителя. Столько времени, пока мы не въехали в большой хвойный лес. И едва татарское воинство продвинулось на расстояние, за которое христианин успел бы прочесть «отче наш», вокруг все затрещало, будто рушились земля и небо: стволы деревьев падали на татар, на их лошадей и пленников. Вдоль дороги, избранной татарами, неведомый враг подпилил деревья, и стоило задеть один-единственный ствол, как он, падая, увлекал за собой все остальные. Огромная ель повалилась на нас, и мы, распростертые, остались лежать под ветвями. Счастье, что татарин сидел на моих плечах; ствол размозжил ему голову, а моя осталась торчать, зажатая его ногами, словно в тисках. Ужасающий треск оглушил меня, и как я выбрался из этого светопреставления — сам не знаю. Знаю только, что, раскрыв глаза, обнаружил я себя в лагере грозных гайдамаков.
О, гайдамаки были действительно могучим племенем!
Они не принадлежали ни к одной нации, вернее сказать, среди них обретались сыновья любых народов: поляки, чехи, русины, болгары, валахи, ясы, мадьяры племени «чанго», казаки — что ни тип, то отпетый разбойник.
Им не возбранялось — особенно в добром подпитии — всерьез помахать секирами, разрешать промеж себя споры с помощью налитой свинцом дубинки или кинжала. Но всякого рода национальные распри запрещались.
Кто прославился грабежом или разбоем, удостаивался чести вступления в их союз. Самый дерзкий, до безумия храбрый злодей становился их предводителем.
Если в каком-нибудь крупном городе Спиша, Польши, Подолии или Малороссии разыгрывался мрачный спектакль массовой казни, — словно из-под земли выскакивали гайдамаки, убивали стражников, освобождали осужденных и зачисляли в свои ряды.
Если где-нибудь молодую и прекрасную женщину за супружескую измену или колдовство обрекали на сожжение заживо, почти наверняка свершалось чудо: не успевал огонь в костре заняться, как налетали гайдамаки и увозили с собой согрешившую красотку.
Для всех сирых и убогих, промышляющих воровством, поджогами, разбоем, убийством, фальшивой монетой, похищениями и тому подобными делами и в страхе перед законом пребывающих, гайдамаки служили надеждой, утешением, провидением.
Потому и уважали их высоко.
Родины они не имели, зато служила им домом каждая чащоба, каждое безымянное горное ущелье от Матры до Волги.
Законов они не знали: что харампаша скажет, то и закон для всякого обязательный.
Всем награбленным добром распоряжался только харампаша — ни один разбойник не брал и динара из добычи, предводитель делил по справедливости. Кто отличался особой храбростью, получал в награду красивую девушку, спасенную из тюрьмы, с костра или со скамьи пыток.
Где бы ни разбивали гайдамаки свои становища: на земле императора «Священной Римской империи», трансильванского князя, валашского воеводы, польского короля или казацкого кошевого атамана, — подлинным владыкой земли сей был харампаша гайдамаков, он же и собирал подать.
Торговые караваны, идущие трудным путем от Турции аж до Варшавы, выплачивали — если господь не лишал их разума — известную мзду главарю гайдамаков, и тогда странствование по опасным лесам, горам и пустошам кончалось для них благополучно. Но если они по глупости нанимали вооруженную охрану — беда: гайдамаки заманивали их в ловушку, убивали солдат, грабили, а сопротивленцев предавали смерти.
С дворянами, хозяевами рассеянных там и сям поместий вели гайдамаки форменные сражения, воюя до последнего. Но если уж замирились с противником, то держали свое слово твердо, как мы увидим далее.