Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны. Часть вторая — страница 12 из 41

Приметы:

Роста: ниже среднего

Черты лица: обыкновенные

Нос: обыкновенный

Глаза: голубые

Особых примет нет.

При сем прилагается счет за довольствование вышеназванного рядового, который соблаговолите перевести на счет Министерства обороны, а также список казенных вещей, бывших на задержанном в момент его задержания. Соблаговолите подтвердить принятие вышеозначенного рядового».

Дорога из Писека в Будейовицы в поезде промелькнула незаметно в обществе молодого жандарма-новичка, который не спускал с Швейка глаз и отчаянно боялся, как бы тот не сбежал. Страшный вопрос мучил все время жандарма: «Что ему делать, если вдруг захочется в уборную»?

Вопрос был разрешен так: в случае нужды жандарм решил взять Швейка с собой.

Всю дорогу от вокзала до будейовицских казарм жандарм не отрывал от Швейка, напряженного взгляд и всякий раз при приближении к углу или перекрестку как бы между прочим заводил разговор о количестве выдаваемых им на дорогу патронов при сопровождении арестованных; в ответ на это Швейк высказывал глубокое убеждение в том, что ни один порядочный жандарм не позволит себе стрелять посреди улицы, где столько народу, и легко может произойти несчастье.

Жандарм стал возражать, и оба не заметили, как дошли до казарм.

Поручик Лукаш уже второй день был дежурным по казармам. Он сидел в канцелярии за столом и ничего не предчувствовав, когда к нему привели Швейка.

— Осмелюсь доложить, господин поручик, я опять тут, — торжественно произнес Швейк, взяв под козырек.

Свидетелем всей этой сцены был прапорщик Котятко, который потом рассказывал, что, услышав голос Швейка, поручик Лукаш подскочил, схватился за голову и упал навзничь Котятке на руки. Когда его привели в чувство, Швейк, стоявший все время во фронт, руку под козырек, повторил еще раз:

— Осмелюсь доложить, господин поручик, я опять тут.

Тогда поручик Лукаш, весь бледный, дрожащей рукой взял сопроводительную бумагу, подписал ее, велел всем выйти и, сказав жандарму, что все в порядке, заперся со Швейком в канцелярии.

Так кончился будейовицский поход Швейка. Не подлежит сомнению, что Швейк, будь ему предоставлена свобода передвижения, сам дошел бы до Будейовиц. Если доставку Швейка по месту службы поставили себе в заслугу казенные учреждения, то это основано на ошибке. При его энергии и неистощимом желании воевать вмешательство учреждений было только палкой в колесах.

Швейк и поручик Лукаш долго смотрели друг на друга. В глазах поручика была ярость, угроза и отчаяние. Швейк глядел на поручика взглядом нежным и полным любви, как человек, потерявший и опять нашедший свою возлюбленную.

В канцелярии было тихо, как в церкви. Слышно было только, как кто-то ходит взад и вперед по коридору. Какой-то добросовестный вольноопределяющийся, не вышедший из-за насморка (это было слышно по произношению) на учение, гнусавя зубрил «Как должно принимать членов августейшей семьи при посещении ими крепостей». Ясно слышны были слова:

— Как только высочайшее общество появится ввиду крепости, производится салют из всех орудий на всех бастионах. Комендант крепости выезжает верхом с обнаженной саблей навстречу, и в тот момент…

— Заткните глотку! — крикнул в коридор поручик, — и убирайтесь отсюда ко всем чертям! Если у вас жар, вам нужно лежать дома в постели.

После этого шаги прилежного вольноопределяющегося стали удаляться, и гнусавое эхо прозвучало, замирая: «…и в момент, когда комендант отдает саблею честь высочайшим особам, производится второй салютийный залп, который повторится в третий раз при вступлении высочайших особ на территорию крепости…»

А поручик и Швейк продолжали смотреть друг на друга, пока поручик не сказал тоном, полным злой иронии:

— Добро пожаловать в Чешские Будейовицы, Швейк! Кому, суждено быть повешенным, тот не утонет. Ордер на ваш арест уже выписан, и завтра вы явитесь к командиру полка. Я с вами возиться не намерен. Довольно я с вами натерпелся. Мое терпение лопнуло. Подумать только, как мог я так долго жить с таким идиотом!

Поручик зашагал но комнате:

— Нет, это просто ужасно! Удивляюсь, почему я вас до сих пор не застрелил. Что бы мне за это сделали? Ничего. Меня бы оправдали, понимаете?

— Осмелюсь доложить, господин поручик, вполне понимаю.

— Бросьте отпускать ваши идиотские шутки. А то, смотрите у меня! Теперь вас как следует проучат. Вы в своей глупости зашли так далеко, что вызвали наконец, взрыв.

Поручик Лукаш потер руки.

— На вас, Швейк, уже поставлен крест.

Затем он вернулся к столу, написал на листке бумаги несколько строк, вызвал дежурного и велел ему отвести Швейка к профосу[28] и передать записку.

Швейка отвели через двор к профосу, а поручик с нескрываемой радостью смотрел, как профос отпирает дверь с черно-желтой дощечкой с надписью «Для арестованных», как Швейк скрывается за этой дверью и как профос через минуту выходит оттуда опять.

— Слава богу, — подумал поручик вслух. — Наконец-то он там!

В темной дыре, куда впихнули Швейка, его встретил приветствием валявшийся на соломенном матраце здоровенный вольноопределяющийся, который сидел там уже второй день один и ужасно скучал. На вопрос Швейка, за что он сидит, вольноопределяющийся сказал, что за пустяк, за то, что дал одному артиллерийскому подпоручику по шее и даже собственно не дал по шее, а сбил ему с головы фуражку. Вышло все это так: артиллерийский поручик стаял поздно ночью на площади под галлереей[29] и, по всей видимости, охотился за проститутками. Вольноопределяющийся, к которому поручик стоял спиной, принял его за своего товарища по выпуску, Франтишека Матерну.

— Аккурат был такой же заморыш, — рассказывал вольноопределяющийся Швейку. — Ну, я это потихоньку сзади подкрался, сшиб ему фуражку и говорю: «Здорово, Франц!» А этот идиотина давай свистеть городовым! Ну, меня и отвели. Возможно, — допустил вольноопределяющийся, — что случайно ему раза два и попало по шее, но, по-моему, это дела не меняет, потому что ошибка совершенно явная. Он сам признает, что я сказал: «Здорово, Франц!», а его зовут Антоном. Дело совершенно ясное. Единственно, что мне может повредить, так это то, что я сбежал из больницы, и если вскроется дело с книгой больных… Дело в том, что, когда мой год призывали, я уже заранее сиял комнату здесь, в Будейовицах и старался обзавестись ревматизмом. Три раза подряд я напивался, после чего шел за город, ложился в канаву под дождем и снимал сапоги. Но это не помогало. После этого я целую неделю по ночам ходил купаться в реке (дело было зимой), но добился противоположного результата: так, брат, закалился, что потом, когда я попробовал другое средство — спать на снегу во дворе, и меня утром будили соседи, — ноги у меня были теплые, словно я всю жизнь валенки носил. Хоть бы какая-нибудь ангина. — ни черта никогда не получалось! Да, что там: ерундовый триппер и то не мог схватить. Каждый божий день я ходил в «Порт-Артур», кое-кто из моих коллег уже успели подцепить там воспаление семенных желез, кое-кому даже пришлось вскрывать брюхо, а мне — ну хоть бы что! Чертовски, брат, не везет!.. Наконец познакомился я в пивной «У Розы» с одним инвалидом из Глубокой, и он мне сказал, чтобы я заглянул к нему разок на квартиру, и ручался, что на следующий же день ноги у меня будут, что твои ведра. (У него были дома шприц и игла для подкожного впрыскивания.) И действительно, я от него еле домой шел. Не подвел инвалид, золотая душа! Наконец-то я добился мышечного ревматизма. Моментально в госпиталь — и дело было в шляпе! Счастье улыбнулось мне потом еще раз; в Будейовицы, в госпиталь был переведен мой родственник, доктор Масак из Праги. Только этому обстоятельству я и обязан, что так долго удержался в госпитале. Да я продержался бы там, без сомнения, до самой ревизии, если бы не испортил себе всю музыку этой несчастной «Книгой больных». То есть мысль-то сама по себе была замечательная. Я раздобыл себе большущую конторскую книгу, налепил на нее наклейку и чистенько вывел: «Книга больных 91-го пехотного полка». Рубрики — все, как полагается. В эту книгу я заносил из головы имена, род болезни, температуру и т. д. Каждый день после обхода главного врача я отправлялся с книгой в город. У ворот госпиталя дежурили всегда ополченцы, в этом отношении я был застрахован: покажешь ему книгу, а он под козырек. Обыкновенно я шел к одному знакомому чиновнику из податного управления, там переодевался и шел в пивную, где в своей компании мило проводил время за пивом и разговорами, от которых правительству бы не поздоровилось. Впоследствии я так обнаглел, что и переодеваться-то перестал, а ходил по городу и по трактирам в полной форме. Домой — на свою постель в госпитале — я возвращался только под утро, а если меня останавливал ночью патруль, я, бывало, покажу только свою «Книгу больных», и больше меня ни о чем уже не спрашивают. У ворот госпиталя опять, ни слова не говоря, показывал книгу и всегда благополучно добирался до постели… Обнаглел, брат, я так, что мне казалось, никто ничего мне сделать не может, пока не случилось рокового недоразумения с поручиком на площади под галлереей, недоразумения, которое доказало мне ясно, что выше неба деревья не растут. Гордость, брат, предшествует падению. Что слава? Дым. И Икар обжег себе крылья. Человек-то хочет быть гигантом, а на самом деле он г…но-с. Так-то, брат! В другой раз будет мне наукой, чтобы не верил в случай, а бил самого себя по морде два раза в день, утром и вечером, приговаривая: осторожность никогда не бывает излишней, а что слишком, то вредит. После вакханалий и оргий наступает всегда моральное похмелье. Это, брат, закон природы. Подумать только, ведь я испортил себе всю карьеру! Ведь я мог бы уже быть негодным к строю, протекция у меня громадная! Сидел бы на теплом месте в каком-нибудь тыловом учреждении, но моя собственная неосторожность подрезала мне крылья.