[66].
Видно было, как кашперские горцы жрут пряники с тем же безнадежным выражением на лицах.
Затем был отдан приказ по ротам итти за обедом к полевым кухням, стоявшим за вокзалом. Там же была и офицерская кухня, куда отправился Швейк исполнять приказание обер-фельдкурата. Вольноопределяющийся остался в поезде и ждал, пока ему подадут: двое конвойных пошли за обедом на весь арестантский вагон.
Швейк в точности исполнил приказание и, переходя на обратном пути через рельсы, увидел поручика Лукаша, который прохаживался взад и вперед по полотну в ожидании, что в офицерской кухне и на его долю что-нибудь да останется. Поручик Лукаш находился в весьма неприятной ситуации, так как временно у него вместе с поручиком Киршнером был общий денщик. Этот парень заботился только о своем офицере и проявлял полнейший саботаж, когда дело касалось поручика Лукаша.
— Кому вы это несете, Швейк? — спросил бедняга-поручик, когда Швейк сбросил наземь целую кучу вещей, завернутых в шинель, — взятую с боем добычу из офицерской кухни.
Швейк замялся было на мгновение, но быстро нашелся и с открытым и ясным лицом спокойно ответил:
— Осмелюсь доложить — вам, господин поручик. Не могу вот только найти, где ваше купе, и кроме того боюсь, что пан комендант поезда будет возражать против того, чтобы я пересел к вам, — это такая свинья.
Поручик Лукаш вопросительно взглянул на Швейка. Тот продолжал интимно и добродушно.
— Безусловно свинья, господин поручик. Когда он обходил поезд, я ему немедленно доложил, что уже одиннадцать часов, время свое я отсидел, и мое место в телячьем вагоне, либо с вами. А он меня довольно грубо оборвал, чтобы я не рыпался и оставался сидеть. Сказал, что по крайней мере не осрамлю вас по дороге, — Швейк страдальчески скривил рот. — Точно я вас, господин поручик, когда-нибудь осрамил!
Поручик Лукаш вздохнул.
— Ни разу этого не было, — чтобы я вас осрамил, — продолжал Швейк. — Если что-либо и произошло, то это была лишь чистая случайность, «промысл божий», как сказал старик Ваничек из Пельгржимова, когда его сажали в тридцать шестой раз в тюрьму. Никогда я ничего не делал нарочно, господин поручик. Я всегда старался как бы все сделать половчее да получше. Разве я виноват, что вместо пользы нам обоим было от этого только горе да мука?
— Только не плачьте, Швейк, — сказал поручик Лукаш более мягко, в то время как оба подошли к штабному вагону. — Я устрою, чтобы вы опять были у меня.
— Осмелюсь доложить, господин поручик, я не плачу. Очень уж мне только обидно: оба мы самые разнесчастные люди во всей армии и во всем мире и оба в этом невиноваты. Как жестока судьба, когда подумаешь, как я о вас заботился, как старался всю свою жизнь…
— Успокойтесь, Швейк.
— Слушаюсь, господин поручик. Если бы не дисциплина, я бы нипочем не мог успокоиться, но согласно вашему приказанию доношу покорно, что уже совсем успокоился.
— Так лезьте в вагон.
— Так точно, лезу, господин поручик.
В военном лагере в Мосте дарила ночная тишина. Солдаты в бараках тряслись от холода, в то время как в натопленных офицерских бараках окна были раскрыты настежь из-за невыносимой жары.
То тут, то там раздавались шаги часовых, ходьбой разгонявших сон.
Внизу над рекой сиял огнями императорский завод мясных консервов. Там шла работа днем и ночью: перерабатывались на консервы всякие отбросы. Ветром доносило в лагерь вонь от гниющих сухожилий, копыт и костей, из которых варились суповые консервы.
Из покинутой будки фотографа, делавшего до войны снимки с солдат, проводивших молодые годы на лежавшем неподалеку военном стрельбище, открывался вид на долину Литавы и красный электрический фонарь над входом в бордель «У кукурузной шишки», которую в 1918 году во время больших маневров у Шопрони почтил своим посещением эрцгерцог Стефан, и где каждый вечер собиралось офицерское общество.
Это был самый фешенебельный публичный дом в городе, куда не имели доступа нижние чины и вольноопределяющиеся, ходившие в «Розовый дом». Его зеленые огни также были видны из будки фотографа. Такого рода разграничение по чинам сохранилось и на фронте, когда монархия не могла, уже помочь своему войску ни чем иным, кроме походных борделей при штабах бригад, называвшихся «пуфами». Таким образом существовали императорские офицерские пуфы, императорские унтер-офицерские пуфы и императорские пуфы для рядовых.
Мост на Литаве сиял огнями. С другой стороны Литавы сияли огнями Кираль-Хида, Цислайтания и Транслайтания[67]. В обоих городах, из которых один был венгерским, а другой — австрийским, играли цыганские капеллы, пели, пили. Кафе и рестораны были ярко освещены. Местная буржуазия и чиновничество водили с собой в кафе и рестораны своих жен и взрослых дочерей, и весь мост на Литаве, Bruck an der Leite, равно как и Кираль-Хида представляли собой не что иное, как один сплошной огромный бордель.
В одном из офицерских бараков в лагере Швейк поджидал своего поручика Лукаша, который пошел вечером в театр и до сих пор, еще не возвращался. Швейк сидел на постланной постели поручика, а напротив. на столе, сидел денщик майора Венцеля.
Майор Венцель вернулся с фронта назад в полк, после того как в Сербии, на Дрине, блестяще доказал свою бездарность. Ходили слухи, что он приказал разобрать и уничтожить понтонный мост, прежде чем половина его батальона перебралась на другую сторону реки. В настоящее время он был назначен начальником военного стрельбища в Кираль-Хиде и помимо того исполнял какие-то функции в хозяйстве военного лагеря. Среди офицеров поговаривали, что теперь майор Венцель поправит свои дела. Комнаты Лукаша и Венцеля выходили на ту же лестницу.
Денщик майора Венцеля, Микулашек, невзрачный, изрытый оспой паренек, раскачивал ногами и ругался:
— Что бы это могло означать, что старый чорт не идет и не идет. Интересно бы знать, где этот хрыч целую ночь шатается? Мог бы по крайней мере оставить мне ключ от квартиры. Я бы завалился на постель и бутылочку бы раскупорил. У нас там вина уйма.
— Он, говорят, ворует, — проронил Швейк, развязно раскуривая папиросу своего поручика, так как тот запретил ему курить в комнате трубку. — Ты-то, небось, должен знать, откуда у вас вино.
— Куда прикажет, туда и хожу, — тонким голоском сказал Микулашек. — Напишет требование на вино для лазарета, а я получу и домой принесу.
— А если бы он тебе приказал обокрасть полковую казну, ты бы тоже это сделал? Здесь-то ты расходишься, а перед ним дрожишь, как осиновый лист.
Микулашек заморгал своими маленькими глазами:
— Это мы бы еще подумали.
— Нечего тут думать, сопля ты этакая! — прикрикнул на него Швейк, но мигом осекся.
Открылась дверь, и вошел поручик. Лукаш. Поручик был в приподнятом настроении, что нетрудно было заметить по его надетой задом наперед фуражке.
Микулашек так перепугался, что позабыл соскочить со стола, и сидя отдавал честь, ко всему этому еще забыв, что на нем не было фуражки.
— Имею честь доложить, что во вверенном мне помещении все в полном порядке, — отрапортовал Швейк, вытянувшись во фронт по всем правилам, но с торчавшей во рту папиросой.
Поручик Лукаш не обратил на Швейка никакого внимания и направился прямо к Микулашеку, который с вытаращенными глазами следил за каждым движением поручика и попрежнему отдавал честь, сидя на столе.
— Поручик Лукаш, — представился поручик, подходя к Микулашеку не совсем твердым шагом. — А ваша как фамилия?
Микулашек онемел. Лукаш пододвинул себе стул, уселся против Микулашека и, глядя на него снизу вверх, сказал:
— Швейк, достаньте-ка из чемодана револьвер.
Пока Швейк рылся в чемодане, Микулашек не проронил ни слова и только с ужасом уставился на поручика. Если бы он был в состоянии заметить, что сидит на столе, то ему пришлось бы растеряться еще более, так как его ноги касались колен сидевшего напротив поручика.
— Как зовут, я вас спрашиваю?! — кричал поручик снизу вверх на Микулашека.
Но тот молчал. Как он объяснил позднее, на него нашел при внезапном приходе Лукаша какой-то столбняк. Он хотел соскочить со стола, но не мог, хотел ответить — и не мог, хотел перестать отдавать честь, но не был в состоянии этого сделать.
— Осмелюсь доложить, господин поручик, — раздался голос Швейка. — Револьвер не заряжен.
— Так зарядите его.
— Осмелюсь доложить, господин поручик, патронов нет, и его будет трудновато снять со стола. С вашего разрешения, господин поручик, это Микулашек — денщик господина майора Венцеля. У него всегда, как только увидит кого-нибудь из господ офицеров, язык отнимается. Он вообще стесняется говорить. Совсем забитый ребенок, так сказать. Одним словом, — сопля. Господин майор Венцель заставляет его стоять на лестнице, а сам уходит в город. Вот он и шатается, как побирушка, по всем денщикам. Главное, была бы причина чего пугаться, а ведь он, собственно, ничего такого не натворил.
Швейк плюнул; в его тоне была слышна крайняя степень презрения к трусости денщика майора Венцеля и к его неумению держаться по-военному.
— С вашего разрешения, — продолжал Швейк, — я его нюхну.
Швейк стащил со стола Микулашека, не перестававшего глупо таращить глаза на поручика, поставил его на пол и обнюхал его штаны.
— Пока еще нет, — доложил он, — но уже начинает. Прикажите его выбросить?
— Выбросьте его, Швейк.
Швейк вывел трясущегося Микулашека на лестницу, закрыл за собой дверь и сказал ему:
— Вот, видишь, дурачина, я тебя спас от смерти. Когда вернется господин майор Венцель, смотри, принеси мне за это потихоньку бутылочку вина. Кроме шуток. Я тебе спас жизнь. Когда мой поручик надерется, с ним шутки плохи. В таких случаях один только я могу с ним сладить и никто другой.
— Я… — начал было Микулашек.
— Ж… ты, — презрительно оборвал его Швейк. — Сядь на пороге и жди, пока придет твой майор Венцель.