Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны. Часть вторая — страница 31 из 41

наче, из всего этого дела не выпутаетесь. Написали вы это, конечно, не для того, чтобы кого-нибудь поддеть, — это ясно. Господину аудитору скажите, что писали вы это для собственного развлечения и что как самец свиньи называется боров, так повсюду самца вши зовут вшивец.

Учитель тяжело вздохнул.

— Что я могу поделать, раз этот самый господин аудитор не знает как следует чешского языка. Я уж ему это объяснял приблизительно так, но он на меня набросился. «Самец вши по-чешски зовется вожак, завеем не вшивец», заявил мне господин аудитор. — Женский род — эх вы, а еще образованным называетесь! — будет он — вожь, так мужский род будет она — вожак. Знаем мы вас!»

— Короче говоря, — сказал Швейк, — ваше дело дрянь, но терять надежды не следует, — как говорил цыган Янечек в Пильзне, когда в 1879 году его за убийство двух человек с целью грабежа приговорили к повешению; все может повернуться к лучшему! И угадал. Его в последнюю минуту увели из-под виселицы. Дело в том, что его нельзя было повесить из-за дня рождения государя императора, который пришелся как раз в тот самый день, когда он должен был висеть. Тогда его повесили на другой день после дня рождения императора. Этому парню привалило еще большее счастье. На третий день он был помилован, и пришлось возобновить его судебный процесс, так как все показания указывали на то, что все это наделал другой Янечек. Ну, так его пришлось выкопать из арестантского кладбища и реабилитировать на пильзенском католическом кладбище. А потом только разъяснилось, что он евангелического вероисповедания, так его перевезли на евангелическое кладбище, а потом…

— Потом я заеду тебе в морду, — отозвался старый сапер Водичка, — что этот парень только не навыдумает! У человека на шее висит дивизионный суд, а он, мерзавец, мне вчера, когда нас вели на допрос, разводил рацеи про какую-то там иерихонскую розу.

— Да это я не сам придумал. Это говорил слуга художника Панушки, Матвей, старой бабе, когда та спросила его: «Как выглядит иерихонская роза?» Он ей и разъяснил: «Возьмите коровье дермо, положите его на тарелку, полейте водой, и оно у вас зазеленеет, — это и есть иерихонская роза!» Я этой ерунды не придумывал, — защищался Швейк, — но нужно же было что-нибудь рассказать, раз мы вместе идем к допросу. Я хотел тебя, Водичка, только поразвлечь.

— Ты уж развлечешь! — презрительно сплюнул Водичка. — Человек ума не приложит, как бы выбраться из всей этой заворошки и попасть на свободу, чтобы как следует рассчитаться с этими мадьярскими негодяями, а он утешает человека каким-то коровьим дермом. А как я расквитаюсь с этими мадьярскими сопляками, сидя тут взаперти? Да ко всему этому еще приходится корчить перед аудитором чуть ли не друга-приятеля мадьяр. Эх, скажу я вам, собачья жизнь! Ну, да еще как-нибудь попадется ко мне в лапы такой паренек! Я его раздавлю, как клопа! Я ему покажу «Isten, almega, magyar»[89]. Я с ним рассчитаюсь!.. Я еще заставлю о себе говорить!

— Нечего нам убиваться, — сказал Швейк — все уладится. Главное дело никогда на суде не говорить правды. Кто даст себя околпачить и поверить, что следует признаться, — тому крышка. Из признания никогда ничего хорошего не выйдет. Когда я работал в Моравской Остраве, так там такой был случай… Один горнорабочий с глазу на глаз, без свидетелей, избил инженера. Адвокат, который его защищал, все время ему говорил, чтобы он отпирался, что ему ничего за это не будет, а председатель суда по-отечески внушал, что признание является смягчающим вину обстоятельством. Но тот гнул свою линию, не может сознаться — да и баста! Так освободили его ввиду того что он доказал свое алиби. В этот самый день был он в Брне…

— Иисус, Мария! — крикнул взбешенный Водичка, — я уж больше не выдержу! На кой чорт ты все рассказываешь, никак понять я этого не могу! Вчера с нами на допросе был один точь в точь такой же. Его аудитор спрашивает, кем был до военной службы, а он отвечает: «Дымил у Креста» — и тянулось это целых полчаса, пока он разъяснил, что раздувает мех у кузнеца по фамилии Крест. А потом, когда аудитор спросил: «Так, что же, вы у него в ученьи?» — он понес: «Так точно… одно мученье…»

На лестнице послышались шаги и возглас караульного:

— Новый!

— Нашего полку прибыло, — радостно сказал Швейк. — Небось стрельнем у него окурок.

Дверь открылась, и в камеру втолкнули вольноопределяющегося, того самого, который сидел со Швейком под арестом в Будейовицах, а потом был прикомандирован к кухне одной из маршевых рот.

— Слава Иисусу Христу, — сказал он входя, на что Швейк за всех ответил:

— Вовеки веков. Аминь!

Вольноопределяющийся с довольным видом взглянул на Швейка, положил на пол одеяло, которое с собой принес, и присел на скамейку к чешской колонии. Затем он развернул обмотки, вынул искусно в складки обмоток завернутые папиросы и роздал их. Потом вытащил из штиблеты покрытый фосфором кусок от коробки для спичек и несколько спичек, искусно разрезанных пополам посреди спичечной головки, зажег спичку, осторожно закурил папиросу, дал всем покурить и равнодушно заявил:

— Я обвиняюсь в восстании.

— Не страшно, — успокоил Швейк, — пустяки.

— Разумеется, — сказал вольноопределяющийся, — если мы подобным способом намереваемся выиграть войну с помощью разных судов. Если они во что бы то ни стало желают со мной судиться, пусть судятся. В конечном счете лишний процесс ничего не меняет в общей ситуации.

— А как же ты восстал? — спросил сапер Водичка, с симпатией глядя на вольноопределяющегося.

— Отказался я чистить сортиры на гауптвахте, — ответил вольноопределяющийся. — Повели меня прямо к полковнику. Ну, а тот — известная сволочь! — начал на меня орать, что я арестован на основании полкового рапорта, а потому являюсь самым обыкновенным арестантом, что он вообще удивляется, как это меня земля носит и не перестанет вертеться от стыда, что в рядах армии находится человек, носящий форму вольноопределяющегося и имеющий право на офицерское звание и который, тем не менее, своим поведением может вызвать только омерзение у своего начальства. Я ответил ему, что вращение земного шара не может быть нарушено открытием на ней такого вольноопределяющегося, каковым являюсь я, и что законы природы сильнее нашивок вольноопределяющихся. Хотел бы я знать, — говорю, — кто может заставить меня чистить сортиры, которыми я не пользуюсь, хотя на это последнее я имею право, довольствуясь из свинской полковой кухни, где дают гнилую капусту и тухлую баранину. К этому я прибавил, что меня несколько поражает его удивление, что как это меня земля носит, так как, конечно, из-за меня землетрясения никакого не будет. Полковник во время моей речи только скрежетал зубами, как кобыла, когда ей в глотку попадет мерзлая свекловица, а потом как заорет на меня: «Так будете чистить сортиры или не будете?!» — «Никак нет, сортиров чистить не буду». — «Нет будете, несчастный вольнопер!» — «Никак нет, не буду!» — «Чорт вас подери, вы у меня вычистите не один, а сто сортиров!» — «Никак нет. Не вычищу ни ста, ни одного сортира!» Итак пошло до бесконечности. «Будете чистить?» — «Никак нет, не буду чистить!» Мы перебрасывались сортирами, как будто это были детские изречения из книжки для детей младшего возраста Паулины Моудрой[90]. Полковник бегал по канцелярии, как угорелый, наконец сел и сказал: «Подумайте как следует, иначе я вас за мятеж передам дивизионному суду. Не воображайте, что вы будете первым вольноопределяющимся, который в эту войну был расстрелян! В Сербии мы повесили двух вольноопределяющихся 10-й роты, а одного из 9-й расстреляли, как ягненка. А за что? Все за их упрямство! Те двое, которых мы повесили, отказались приколоть жену и мальчика шабацкого «чужака»[91], а вольноопределяющийся 9-й роты был расстрелян за то, что отказался наступать, отговариваясь, что у него отекли ноги и кроме того плоскоступие. Так будете чистить сортиры или не будете?» — «Никак нет, не буду!» Полковник посмотрел на меня и спросил: «Послушайте, вы не славянофил?» — «Никак нет!» После этого меня увели и объявили мне, что я обвиняюсь в мятеже.

— Самое лучшее, — сказал Швейк, — если будешь выдавать себя за идиота. Когда я сидел в гарнизонной тюрьме, так с нами тоже сидел очень умный образованный человек, преподаватель торговой школы. Он дезертировал с поля сражения, и хотели поднять шумный процесс, на котором он на страх другим должен был быть осужден и приговорен к повешению. Ну, а он из всего этого очень просто вылез. Начал из себя корчить страдающего наследственной болезнью и на освидетельствовании заявил штабному врачу, что он вовсе не дезертировал, а что уже с детских лет любит бродить, и у него от рождения страсть куда-нибудь закатиться подальше. Раз он как-то проснулся в Гамбурге, другой раз — в Лондоне, сам не зная, как туда попал. Отец его был алкоголиком и кончил жизнь самоубийством незадолго до его рождения. Мать была проституткой, вечно была пьяна и умерла от белой горячки. Младшая сестра утопилась. Старшая бросилась под поезд. Брат бросился с Вышеградского железнодорожного моста. Дедушка убил свою жену, облил себя керосином и зажег себя. Бабушка с другой стороны шаталась с цыганами и отравилась в тюрьме спичками. Двоюродный брат несколько раз был под судом за поджог и в Картоузах перерезал себе куском стекла сонную артерию. Двоюродная сестра с отцовской стороны бросилась в Вене с шестого этажа. Абсолютно никто не следил за его воспитанием, и до десяти лет он не умел говорить, так как, когда ему было шесть месяцев и его пеленали на столе, все из комнаты куда-то отлучились, а кошка его стащила со стола, и он, падая, ударился головой. Периодически у него бывают сильные головные боли, в эти моменты он не сознает, что делает, и в таком-то именно состоянии, он ушел с фронта в Прагу и только после того, как его арестовала «У Флека»[92]