Похождения бравого солдата Швейка во время Мировой войны Том II — страница 39 из 86

ивет староста, который тщетно пытался убедить Швейка, что это не он сам говорил визгливым бабьим голосом. Он клялся и божился, что спал на сеновале, а жена его, спросонья, когда ее вдруг разбудят, сама не знает, что говорит. Что касается ночлега для целой роты, то деревушка так мала, что в ней не поместить и одного солдата. Вообще мест для спанья нет. Купить здесь тоже ничего нельзя, потому что москали все реквизировали.

Если отцы-благодетели согласны, он, мол, сведет их в Крозиенку; там дворы большие, и ходьбы туда — три четверти часа, не больше. А места там — сколько угодно, каждый солдат может накрыться овчиной, и коров там столько, что всем солдатам достанется по крынке молока, да и вода там хорошая, а господа офицеры могут переночевать в усадьбе. А тут в Лисковицах что? Одна только грязь да чесотка, да вши! Вот у него, у старосты, у самого было пять коров, да всех москали позабирали, так что теперь ему тоже приходится ходить в Крозиенку за молоком для своих больных детей.

Как бы в подтверждение его слов из находившегося рядом хлева донеслось коровье мычанье, и слышно было, как женский голос старался успокоить скотину, приговаривая: «Холера тебе в бок!»

Но старосту это не смутило. Натягивая сапоги, он продолжал:

— Одна-единственная коровенка осталась у соседа, у Бойчика, и она-то сейчас и мычала, отцы-благодетели. Совсем больная, порченая животина. Москали отняли у нее теленочка. С тех пор у нее и молоко пропало, но хозяину жаль зарезать ее, потому что он думает, что пресвятая богородица все обернет к лучшему.

Говоря это, он надевал уже тулуп.

— Да и трех четвертей часа до Крозиенки не будет, отцы-благодетели. Спутал я, грешным делом, время. Полчаса — только всего и дороги будет. Я одну дорогу знаю через ручей, а потом березовой рощей мимо старого дуба… А деревня она большая, и водки там — сколько душе угодно.. . Идемте, отцы-благодетели. Чего зря медлить? Господа офицеры вашего храброго полка заслужили, чтобы хорошенько отдохнуть. Ведь храброму австрийскому солдату, который дерется с москалями, надо дать переночевать в чистоте и удобстве... А у нас что? Вши, чесотка, оспа, холера... Вот как раз еще вчера у нас в этой проклятущей деревне трех парней от холеры свернуло… Проклял господь милосердый наши Лисковицы!..

В эту минуту Швейк величественно махнул рукой.

— Отцы-благодетели. — сказал он, подражая интонации старосты, — пришлось мне как-то в одной книжке прочитать, как во время шведской войны вышел из положения один староста, когда пришел приказ расположиться по квартирам в такой-то и такой-то деревне. Словом, он не хотел оказать содействие, и его вздернули на ближайшем дереве… А сегодня в Саноке один капрал, поляк, объяснил мне, что староста, когда являются квартирьеры, обязан созвать десятских, а потом итти с ними от халупы к халупе и просто говорить: «Вот сюда троих, сюда четверых, а в доме священника будут спать господа офицеры, и чтобы через полчаса все было готово!»… Отец-благодетель,— серьезно обратился Швейк к старосте, — где тут у тебя ближайшее дерево-то?

Староста не понял, что значит слово «дерево»; поэтому Швейк пояснил ему, что это может быть береза, дуб, груша, яблоня, словом, всякое такое растение, где есть хоть один крепкий сук. Староста опять не понял, а когда услышал о фруктовых деревьях, то испугался, потому что вишни уже поспели, и сказал, что об этом ему ничего неизвестно, а что, действительно, есть перед халупой только один дубок.

— Хорошо, — сказал Швейк, сделав рукой интернациональный знак повешения, — так и быть, мы повесим тебя здесь, перед твоей халупой, чтобы ты знал, что теперь время военное и что нам приказано переночевать здесь, а не в какой-то Крозиенке. Нет, брат, шалишь! Наши стратегические планы изменить тебе не удастся, а повисеть тебе придется, как было описано в книжке о шведских войнах... Вот, знаете, братцы, был такой же случай на маневрах под Старо...

Но тут Швейка перебил старший писарь Ванек:

— Это вы нам когда-нибудь в другой раз расскажете, Швейк, — сказал он и, обращаясь к старосте, решительно произнес: — Ну, а теперь — тревогу и квартиры! Староста стал дрожать, как осиновый лист, и, заикаясь, уверять, что он, мол, хотел только угодить отцам-благодетелям, но, если уж нельзя иначе, в деревне, пожалуй, все же еще найдется что-нибудь подходящее, чтобы господа остались довольны, и что он сейчас принесет фонарь.

Когда он вышел из горницы, скудно освещенной только одной лампадкой неред иконой какого-то святого, похожего на страшного калеку, Ходынский вдруг воскликнул:

— А куда же девался Балоун?

Но не успели они как следует оглядеться, как дверь за печью, ведшая в какое-то темное пространство, осторожно отворилась, и Балоун протиснулся в горницу. Убедившись, что староста вышел, он сказал, сопя, словно у него был сильнейший насморк: — Я побывал в кладовке, во что-то въехал рукой и набил себе полный рот, а теперь у меня весь рот залепило. Что-то несоленое и несладкое, вроде как будто тесто.

Старший писарь посветил на него электрическим карманным фонариком, и все могли, убедиться, что еще никогда в жизни не видели такого измазанного австрийского солдата. А потом испугались, когда заметили, что гимнастерка Балоуна так раздулась, словно он был на последнем месяце беременности. 

— Что с тобой случилось, Балоун? — с участием спросил Швейк, тыча пальцем в его раздувшийся живот.

— Это огурцы, — прохрипел Балоун, давясь тестом, которое не проходило ни туда, ни сюда, — соленые огурцы. Три штуки я съел, а остальные принес вам.

И Балоун начал вытаскивать штуку за штукой огурцы у себя из-за пазухи.

На пороге появился староста с фонарем; увидя эту сцену, он перекрестился и захныкал:

— Москали реквизировали, а теперь и свои еще тоже реквизируют.

Все двинулись по деревне в сопровождении целой своры собак, все упорнее толпившихся вокруг Балоуна и жадно обнюхивавших его карманы, где он спрятал кусок сала, которое он тоже стащил из кладовки, но из обжорства предательски скрыл от своих товарищей.

Чего это собаки за тобой так увиваются? — спросил его Швейк.

— Они чуют во мне доброго человека, — после долгого размышления ответил Балоун.

Но он не открыл, что придерживает одной рукой в кармане кусок сала и что одна из собак все время норовила схватить зубами эту самую руку…

После обхода халуп для занятия их под квартиры было установлено, что Лисковицы — довольно большая деревня, хотя и в достаточной мере пострадавшая от войны. Правда, она не потерпела ни от пожаров, ни от бомбардировки, потому что обе воюющие стороны каким-то чудом не вовлекли ее в сферу своих непосредственных боевых операций, но зато тут скопилось все население соседних уничтоженных деревень: Хирова, Грабова и Голубли.

В некоторых халупах скучилось в ужасающей тесноте и нужде по восьми семей. Это было их последнее убежище после всех ужасов, которые они пережили в водовороте войны, один ее период уже отбушевал над их головами, словно неудержимые потоки во время половодья.

Часть роты должна была расположиться в маленьком разгромленном винокуренном заводе у самой околицы, где пол-взвода можно было разместить в бродильном отделении. Остальных развели по десять человек по некоторым дворам побогаче, где хозяева отказывались впустить к себе разоренных и обнищавших беженцев из соседних деревень.

Штаб со всеми офицерами, а также старшим писарем Ванеком, офицерскими денщиками, телефонистами, санитарами, кашеварами и Швейком, был расквартирован в доме священника, который тоже до сих пор не принял ни одного беженца из окрестностей, так что свободного места там было довольно.

Священник был высокого роста худощавый старик в вылинявшей, засаленной рясе. Он был так скуп, что почти ничего не ел. Отец воспитал в нем страстную ненависть к русским, но она в нем вдруг исчезла, когда русские отступили и появились австрийские войска, которые поели у него всех кур и гусей, оставшихся нетронутыми, пока в его доме стояло несколько косматых забайкальских казаков. Потом, когда в деревню пришли венгерцы и отобрали у него весь мед из ульев, его злоба против австрийской армии выросла еще больше. А теперь он с ненавистью глядел на своих незваных постояльцев, и ему доставляло видимое удовольстви проходить мимо и, пожимая плечами, повторять:

— У меня ничего нет. Я — нищий. У меня вы не найдете ни кусочка хлеба, господа.

Более всех был этим опечален Балоун, который чуть не плакал от жалости. В мозгу его неотступно вертелось смутное представление о некоем поросенке, розовое рыло которого было аппетитно подрумянено и приятно похрустывало на зубax. И вот он сидел в полузабытьи в священниковой кухне, куда от времени до времени заглядывал долговязый молодой парень, служивший у священника и батраком и за кухарку и получивший от него строгое приказание всюду присматривать, чтобы не крали.

И, действительно, даже Балоун ничего не нашел в кухне, кроме щепотки завернутого в бумажку тмина, который он немедленно отправил себе в рот и запах которого вызывал в нем образ поросенка.

На дворе маленького винокуренного завода, находившегося позади священникова дома, пылал огонь под котлами полевых кухонь, вода кипела ключом… но в воде ничего не кипело.

Каптенармус и кашевары обегали всю деревню в поисках хоть какой-нибудь свиньи, но вотще! Всюду был один ответ: «Москали все поели или увели с собой».

Они разбудили и еврея-трактирщика, который стал рвать на себе пейсы и горько сожалеть о том, что не может послужить господам солдатам. В конце концов он уговорил их купить у него старую, чуть ли не столетнюю корову, тощую, как смерть,— кости да кожа, он потребовал за нее бешеную цену, теребил свою бороду и уверял, что такой коровы не найти во всей Галиции, во всей Австрии и Германии, во всей Европе и даже во всем мире. При этом он хныкал, плакал и уверял, что это самая жирная корова, которая когда-либо по воле Иеговы[46]