дем дальнейших приказаний». Понимаете теперь, в чем дело, Балоун?
— Не понимаю, — вздохнул Балоун, — тупая у меня башка. Мне надо все повторять по десяти раз.
— Может, маленько уступишь? — спросил Швейк. — Так я тебе еще раз объясняю. Ты, значит, слышал, что должен вести себя соответственно тому духу, который является господствующим в армии, что тебе придется верить в святого Иосифа, а когда тебя окружит неприятель, будешь искать, где плотник оставил дыру, чтобы сохранить себя ради государя императора на случай новых войн. Теперь ты уже небось понял и хорошо сделаешь, если более обстоятельно покаешься нам, что за безнравственные поступки ты совершал на этой самой мельнице. Но только смотри, не рассказывай нам такие вещи, как в анекдоте про девку-батрачку, которая пошла исповедоваться к ксендзу и потом, когда уже покаялась в различных грехах, застыдилась и сказала, что каждую ночь вела себя безнравственно… Ну, ясно, как только ксендз это услышал, у него слюнки потекли. Он и говорит ей: «Не стыдись, милая дочь, ведь я служитель Божий, подробно расскажи мне о своих прегрешениях против нравственности». А она расплакалась: ей, мол, стыдно, это такая ужасная безнравственность. Он опять ее уговаривать, что он отец ее духовный. Наконец, дрожа всем телом, она рассказала, что каждый вечер раздевалась и влезала в постель. И опять он не мог от нее слова добиться. Она еще пуще разревелась. А он опять: «Не стыдись, человек от рождения сосуд греховный, но милость Божия бесконечна!» Она наконец собралась с духом и, плача, проговорила: «Когда я раздетая ложилась в постель, то выковыривала между пальцами на ногах грязь да притом еще нюхала ее». Вот вам и вся ее безнравственность. Но я надеюсь, что ты, Балоун, на мельнице такими делами не занимался и расскажешь нам что-нибудь посерьезнее, про настоящую безнравственность.
Балоун, по его собственным словам, вел себя безнравственно с крестьянками. Безнравственность состояла в том, что он им подмешивал плохую муку. Это-то в простоте душевной Балоун и называл безнравственностью. Больше всех был разочарован телефонист Ходоунский, который все выпытывал, действительно ли на мельнице у него ничего не было с крестьянками на мешках муки. Балоун, отмахиваясь, ответил: «На это у меня ума недоставало!»
Солдатам объявили, что обед будет за Палотой на Лупковском перевале, а потому старший писарь батальона вместе с поварами всех рот и подпоручиком Цайтгамлем, который ведал батальонным хозяйством, отправились в селение Медзилаборец. В качестве патруля к ним были прикомандированы четыре солдата.
Не прошло и получаса, как они вернулись с тремя поросятами, связанными за задние ноги, с ревущей семьей русина, у которого были реквизированы поросята, и с толстым врачом из барака Красного Креста. Врач что-то горячо объяснял пожимавшему плечами подпоручику Цайтгамлю.
Спор достиг кульминационного пункта у штабного вагона, когда военный врач стал доказывать капитану Сагнеру, что поросята эти предназначены для госпиталя Красного Креста. Крестьянин же знать ничего не хотел и требовал, чтобы поросят ему вернули, так как это последнее его достояние, и что он никак не может отдать их за ту цену, которую ему предложили.
При этом он совал капитану Сагнеру в руку полученные им за поросят деньги, а жена держала капитана за другую руку и целовала ее с раболепием, извечно свойственным этому краю.
Капитан Сагнер был напуган всей этой историей, и ему с трудом удалось оттолкнуть старую крестьянку. Толку было мало. Ее заменили молодые силы, которые, в свою очередь, принялись сосать его руку.
Подпоручик Цайтгамль заявил тоном коммерсанта:
— У этого мужика осталось еще двенадцать поросят, и ему было совершенно правильно выплачено, согласно последнему дивизионному приказу номер двенадцать тысяч четыреста двадцать, часть хозяйственная. Согласно параграфу шестнадцатому этого приказа, свиней следует покупать в местах, не затронутых войной, не дороже, чем две кроны шестнадцать геллеров за один килограмм живого веса. В местах, войной затронутых, следует прибавлять на один килограмм живого веса тридцать шесть геллеров, что составит за один килограмм две кроны пятьдесят два геллера. Примечание: в случае если будет установлено, что в местах, затронутых войной, хозяйства остались в целости с полным составом свиного поголовья, то свиньи могут быть отправлены для снабжения проходящих частей; выплачивать же за реквизированную свинину следует, как в местах, войной не затронутых, с особой приплатой в размере двенадцати геллеров на один килограмм живого веса. Если же ситуация не вполне ясна, то немедленно составить на месте комиссию из заинтересованного лица, командира проходящей воинской части и того офицера или старшего писаря (если дело идет о небольшом подразделении), которому поручена хозяйственная часть.
Все это подпоручик Цайтгамль прочел по копии дивизионного приказа, которую все время носил с собой и знал почти наизусть. В прифронтовой полосе оплата за один килограмм моркови повышается на пятнадцать целых три десятых геллера, а для «Offiziersmenagekücheabteilung»[529] в прифронтовой полосе за цветную капусту оплата повышается на одну крону семьдесят пять геллеров за один килограмм.
Те, кто составлял в Вене этот приказ, представляли себе прифронтовую полосу изобилующей морковью и цветной капустой.
Подпоручик Цайтгамль прочел это взволнованному крестьянину, разумеется, по-немецки и спросил его на том же языке, понял ли он, а когда тот в знак отрицания покачал головой, заорал на него:
— Значит, хочешь комиссию?
Тот понял слово «комиссия» и утвердительно закивал головой. Между тем его поросят уже повлекли на казнь к полевым кухням. Крестьянина обступили прикомандированные для реквизиции солдаты со штыками, и комиссия отправилась на его хутор, чтобы на месте определить, должен ли он получить по две кроны пятьдесят два геллера за один килограмм, или только по две кроны двадцать восемь геллеров.
Они еще не вышли на дорогу, ведущую к селу, как от полевых кухонь донесся троекратный предсмертный визг поросят. Крестьянин понял, что всему конец, и отчаянно закричал:
— Давайте мне за каждую свинью по два золотых!
Четыре солдата окружили его еще теснее, а вся семья преградила дорогу капитану Сагнеру и подпоручику Цайтгамлю, бросившись перед ними на колени посередь пыльной дороги. Мать с двумя дочерьми обнимала колена обоих, называя их благодетелями, пока крестьянин не прикрикнул на них и не заорал на украинском диалекте русинов, чтобы они встали. Пусть, мол, солдаты подавятся поросятами…
Тем самым комиссия прекратила свою деятельность. Но крестьянин вдруг взбунтовался и стал грозить кулаками, тогда один солдат так хватил его прикладом, что в глазах потемнело, и вся семья, перекрестившись, пустилась наутек с отцом семейства во главе.
Десять минут спустя старший писарь батальона вместе с ординарцем батальона Матушичем уже уписывали у себя в вагоне свиные мозги. Обжираясь, старший писарь время от времени язвительно обращался к младшим писарям со словами:
— Небось и вы не прочь этого пожрать? Не так ли? Нет, ребята, это только для унтер-офицеров. Поварам — печенка и почки, мозг и голова — господам фельдфебелям, а младшим писарям — только двойная солдатская порция мяса.
Капитан Сагнер уже отдал приказ относительно офицерской кухни: «Свиное жаркое с тмином. Выбрать для этого самое лучшее мясо, но не слишком жирное!» Вот почему, когда на Лупковском перевале солдатам раздавали обед, каждый из них обнаружил в своем котелке по два маленьких кусочка мяса, а тот, кто родился под несчастливой звездой, нашел только кусочек шкурки.
В кухне царило обычное армейское кумовство: благами пользовались все, кто был близок к господствующей клике. Денщики ходили с лоснившимися от жира мордами. У всех ординарцев животы были, словно барабаны. Творились вопиющие безобразия. Вольноопределяющийся Марек из чувства справедливости произвел возле кухни скандал. Когда кашевар положил ему в котелок с супом солидный кусок вареного филе, сказав при этом: «Это нашему историографу», — Марек заявил, что на войне все солдаты равны, и это вызвало всеобщее одобрение и послужило поводом обругать кашеваров.
Вольноопределяющийся бросил кусок мяса обратно, показав этим, что отказывается от всяких привилегий. В кухне, однако, не поняли и полагали, что батальонный историограф остался недоволен предложенным куском, а потому кашевар шепнул ему, чтобы он пришел после раздачи обеда, он, мол, отрежет ему тогда часть от окорока.
У писарей тоже лоснились морды; санитары, казалось, так и пышут благополучием, а рядом со всей этой благодатью валялись еще не прибранные остатки недавних боев. Повсюду были разбросаны патронные обоймы, пустые жестяные консервные банки, клочья русских, австрийских и немецких мундиров, части разбитых повозок, длинные окровавленные ленты марлевых бинтов и вата. В старой сосне у бывшего вокзала, от которого осталась только куча развалин, торчала неразорвавшаяся граната. Везде валялись осколки снарядов; неподалеку, по-видимому, находились солдатские могилы, откуда страшно несло трупным запахом.
Так как здесь проходили и располагались лагерем войска, то повсюду виднелись кучки человеческого кала международного происхождения — представителей всех народов Австрии, Германии и России. Испражнения солдат различных национальностей и вероисповеданий лежали рядом или мирно наслаивались друг на друга безо всяких споров и раздоров.
Полуразрушенная водонапорная башня, деревянная будка железнодорожного сторожа и вообще все, что имело стены, изрешетили ружейные пули. Завершая картину прелестей войны, неподалеку, из-за холма, поднимались столбы дыма, как будто там горела целая деревня или осуществлялись крупные военные операции. Это сжигали холерные и дизентерийные бараки на радость господам, которые принимали участие в устройстве этого госпиталя и при этом крали и набивали себе карманы, представляя счета за постройку несуществующих холерных и дизентерийных бараков.