Похождения бравого солдата Швейка — страница 101 из 162

Ныне одна группа бараков расплачивалась за все остальные, и в смраде горящих соломенных тюфяков возносились к небесам все хищения, совершенные под покровительством эрцгерцогини.

На складе за вокзалом германцы поспешили поставить памятник павшим бранденбуржцам с надписью «Den Helden von Lupkapass»[530], с большим германским орлом, вылитым из бронзы, причем в надписи на цоколе отмечалось, что эта эмблема отлита из русских пушек, отбитых при освобождении Карпат германскими полками.

В этой странной и еще до сих пор для него непривычной атмосфере батальон отдыхал после обеда в вагонах, а капитан Сагнер вместе со своим адъютантом все еще не могли с помощью шифрованных телеграмм договориться с базой бригады о дальнейшем маршруте батальона.

Сообщения были настолько неясны, что из них можно было заключить единственное, будто им не следовало ехать на Лупковский перевал, а надо было ехать от Нового Места у Шятора в совершенно другом направлении, так как в телеграммах шла речь о городах Чоп — Унгвар — Киш-Березна[531] — Ужок[532].

Через десять минут выяснилось, что сидевший в бригаде штабной офицер — форменный балбес: посылает шифрованную телеграмму с запросом, говорит ли с бригадой восьмой маршевый батальон Семьдесят пятого полка (военный шифр G 3). Бригадный балбес удивлен, получив ответ, что на проводе седьмой маршевый батальон Девяносто первого полка, и спрашивает, кто дал им приказ ехать на Мукачево по военной железной дороге на Стрый, тогда как их маршрут через Лупковский перевал на Санок в Галицию. Балбес страшно удивлен, что ему телеграфируют с Лупковского перевала, и шлет шифрованную телеграмму: «Маршрут остается без изменения: Лупковский перевал — Санок, где ждать дальнейших распоряжений».

По возвращении капитана Сагнера в штабном вагоне начинают говорить о явной бестолковщине, причем делаются намеки на то, что, не будь германцев, Восточная военная группа совершенно потеряла бы голову.

Подпоручик Дуб пытается выступить в защиту бестолковщины австрийского штаба и несет околесицу о том, что здешний край был опустошен недавними боями и что железнодорожный путь еще не мог быть приведен в надлежащий порядок.

Все офицеры смотрят на него с состраданием, как бы желая сказать: «Этот господин не виноват. Уж таким идиотом он уродился». Не встречая возражений, подпоручик Дуб распространяется о великолепном впечатлении, которое на него производит этот разоренный край, свидетельствующий о том, как умеет бить железный кулак нашей армии. Ему опять никто не отвечает. И он повторяет: «Да, безусловно, разумеется, русские отступали здесь в страшной панике».

Капитан Сагнер решает, что, когда они будут в окопах и положение станет особенно опасным, он при первом же удобном случае пошлет подпоручика Дуба за проволочные заграждения в качестве офицера-разведчика для рекогносцировки неприятельских позиций. Капитан Сагнер шепчет поручику Лукашу, высунувшемуся так же, как и он, из окна вагона:

— Послал черт на нашу голову этих штатских! Чем образованнее, тем дурнее.

Казалось, что подпоручик Дуб никогда не замолчит. Он пересказывает офицерам все, что читал в газетах о карпатских боях и о борьбе за карпатские перевалы во время австро-германского наступления на Сане[533].



Он рассказывает так, как будто он не только участвовал, но и сам руководил всеми операциями.

Особенное отвращение вызывали его изречения вроде: «Потом мы двинулись на Буковско, чтобы обеспечить за собой линию Буковско — Дынув, поддерживая связь с Бардеёвской группой у Большой Полянки, где мы разбили Самарскую дивизию неприятеля».

Поручик Лукаш не выдержал и вставил, прервав речь подпоручика Дуба: «О чем ты, по-видимому, еще до войны говорил со своим окружным начальником?»

Подпоручик Дуб враждебно взглянул на поручика Лукаша и вышел из вагона.

Воинский поезд стоял на насыпи, а внизу, в нескольких метрах под откосом, лежали разные предметы, брошенные отступавшими русскими солдатами, которые, по-видимому, уходили по этому рву. Тут валялись заржавленные чайники, горшки, патронташи. Здесь же среди разнообразнейших предметов валялись мотки колючей проволоки и снова окровавленные полосы марлевых бинтов и вата. В одном месте надо рвом стояла группа солдат, и подпоручик Дуб тотчас заметил, что среди них находится Швейк и что-то рассказывает.



Он пошел туда.

— Что случилось? — раздался строгий окрик подпоручика Дуба, который стал прямо против Швейка.

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — ответил за всех Швейк, — смотрим.

— На что смотрите? — крикнул подпоручик Дуб.

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, мы смотрим вниз, в ров.

— А кто вам разрешил это?

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, такова воля нашего господина полковника Шлагра из Брука. Когда мы отправлялись на фронт, он в своей прощальной речи велел нам, когда мы будем проходить по местам боев, сугубое внимание обращать на то, как развивалось сражение, чтобы извлечь пользу для себя. И вот здесь, господин лейтенант, в этом рву, мы видим, что солдату приходится бросать при бегстве. Мы здесь поняли, осмелюсь доложить, господин лейтенант, как глупо, когда солдат тащит с собой всякие лишние вещи. Этим он понапрасну отягощает себя. От этого он понапрасну утомляется. Когда солдат тащит на себе такую тяжесть, ему трудно воевать.

У подпоручика Дуба мелькнула надежда, что наконец-то он сможет предать Швейка военно-полевому суду за антимилитаристскую предательскую пропаганду, а потому он быстро спросил:

— Вы, значит, думаете, что солдат должен бросать патроны или штыки, чтоб они валялись где-нибудь в овраге, как вон там?

— Никак нет, ни в коем случае, господин лейтенант, — приятно улыбаясь, ответил Швейк, — извольте посмотреть вон туда вниз, на этот брошенный железный ночной горшок.

И действительно, под насыпью среди черепков вызывающе валялся ночной горшок с отбитой эмалью и изъеденный ржавчиной. Все эти предметы, не годные для домашнего употребления, складывал сюда начальник вокзала как материал для дискуссий археологов будущих столетий, которые, открыв это становище, совершенно обалдеют, а дети в школах будут изучать век эмалированных ночных горшков.

Подпоручик Дуб посмотрел на этот предмет, и ему ничего другого не оставалось, как только констатировать, что это действительно один из тех инвалидов, которые провели свою юность под кроватью.

На всех это произвело огромное впечатление. И так как подпоручик Дуб молчал, заговорил Швейк:

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, что однажды с таким вот ночным горшком произошла презабавная история на курорте Подебрады[534]… Об этом у нас рассказывали в трактире на Виноградах. В то время в Подебрадах начали издавать журнальчик «Независимость», во главе которого стал подебрадский аптекарь, а редактором поставили Владислава Гаека из Домажлиц.

Аптекарь был большой чудак. Он собирал старые горшки и прочую дребедень, прямо-таки набрал целый музей. А этот самый домажлицкий Гаек позвал раз в гости своего приятеля, который тоже писал в газеты. Ну, там они нализались как следует, так как уже целую неделю не виделись. И тот ему обещал за угощение написать «филитон» в эту самую «Независимость», в независимый журнал, от которого он зависел. Ну и написал приятель «филитон» про одного коллекционера, который в песке на берегу Лабы нашел старый железный ночной горшок и, приняв его за шлем святого Вацлава, поднял такой шум, что посмотреть на этот шлем прибыл с процессией и с хоругвями епископ Бриних из Градца. Подебрадский аптекарь решил, что это намек на него, и подал на Гаека в суд.

Подпоручик с большим удовольствием столкнул бы Швейка вниз, но сдержался и заорал на всех:

— Говорю вам, не глазеть тут попусту! Вы все меня еще не знаете, но вы меня еще узнаете! Вы останетесь здесь, Швейк, — приказал он грозно, когда Швейк вместе со всеми остальными направился к вагону.

Они остались с глазу на глаз. Подпоручик Дуб размышлял, что бы такое пострашнее сказать, но Швейк его опередил:

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, хорошо, если такая погода удержится. Днем не слишком жарко, а ночи очень приятные. Самое подходящее время для военных действий.

Подпоручик Дуб вытащил револьвер и спросил:

— Знаешь, что это такое?

— Так точно, господин лейтенант, знаю. У нашего обер-лейтенанта Лукаша точь-в-точь такой же.

— Так запомни, мерзавец, — строго и с достоинством сказал подпоручик Дуб, снова пряча револьвер. — Знай, что дело кончится очень плохо, если ты и впредь будешь вести свою пропаганду.

Подпоручик Дуб, уходя, довольно повторял про себя: «Это я ему хорошо сказал: “про-па-ган-ду, да, про-па-ган-ду!..”»

Прежде чем влезть в вагон, Швейк немного прошелся, ворча себе под нос:

— Куда же мне его определить? — и чем дальше, тем отчетливее в сознании Швейка возникало прозвище «полупердун».

В военном лексиконе слово «пердун» издавна пользовалось особой любовью. Это почетное наименование относилось главным образом к полковникам или пожилым капитанам и майорам. «Пердун» было следующей ступенью прозвища «дрянной старикашка»… Без этого эпитета слово «старикашка» было ласкательным обозначением старого полковника или майора, который сильно кричал, но любил своих солдат и не давал их в обиду другим полкам, особенно когда дело касалось чужих патрулей, которые вытаскивали солдат его части из кабаков, если те засиживались там сверх положенного времени. «Старикашка» заботился о солдатах, следил, чтобы обед был хороший. Однако у него непременно был какой-нибудь конек. Как сядет на него, так и поехал! За это-то его и прозывали «старикашкой».

Но если же «старикашка» понапрасну придирался к солдатам и унтерам, выдумывал ночные уч