Похождения бравого солдата Швейка — страница 116 из 162

Все это было истинной правдой, и Швейк, как человек честный, не мог возражать. При составлении протокола он неоднократно пытался вставить замечание, которое, быть может, уточнило бы ситуацию, но всякий раз раздавался повелительный окрик господина майора: «Молчать! Я вас об этом не спрашиваю. Дело совершенно ясное».

И Швейку ничего иного не оставалось, как только отдавать честь и соглашаться: «Так точно, молчу, дело совершенно ясное».



Затем, когда его доставили в комендатуру гарнизона, он был отведен в какую-то дыру, где прежде находился склад риса и одновременно пансион для мышей. Рис был рассыпан повсюду, и мыши, ничуть не пугаясь Швейка, весело бегали вокруг, поедая зерна. Швейку пришлось сходить за соломенным тюфяком, но когда глаза привыкли к темноте, он увидел, что в его тюфяк переселяется целая мышиная семья. Не было никакого сомнения, что они намерены свить себе новое гнездо на развалинах славы истлевшего австрийского соломенного тюфяка. Швейк принялся стучать в запертую дверь. Подошел капрал-поляк, и Швейк попросил, чтобы его перевели в другое помещение, так как на своем тюфяке он может заспать мышей и тем нанести ущерб казне, ибо все, что хранится на военных складах, является казенным имуществом.

Поляк частично понял, перед запертой дверью погрозил Швейку кулаком, упомянув при этом «о вонючей дупе»[567], и удалился, гневно проворчав что-то о холере, как будто Швейк бог весть как оскорбил его.

Ночь Швейк провел спокойно, так как мыши не предъявляли к нему больших претензий. По-видимому, у них была своя ночная программа, которую они выполняли в соседнем складе военных шинелей и фуражек. Мыши грызли спокойно и в полной безопасности, так как интендантство опомнилось только год спустя и завело на военных складах казенных кошек, без права на пенсию; кошки значились в интендантствах под рубрикой: «К. u k. Militärmagazinkatze»[568]. Этот кошачий чин был, собственно говоря, только восстановлением старого института, упраздненного после войны шестьдесят шестого года.

Когда-то, при Марии Терезии, во время войны на военных складах тоже были кошки, и господа из интендантства все свои делишки с обмундированием сваливали на несчастных мышей.

Однако императорские королевские кошки во многих случаях не выполняли своего долга, и дело дошло до того, что раз в царствование императора Леопольда[569] на военном складе на Погоржельце по приговору военного суда было повешено шесть кошек, причисленных к военному складу. Воображаю, как посмеивались тогда в усы все, кто имел отношение к этому складу.

Вместе с утренним кофе к Швейку в дыру втолкнули какого-то человека в русской фуражке и в русской шинели.

Человек этот говорил по-чешски с польским акцентом. То был один из негодяев, служивших в контрразведке армейского корпуса, штаб которого находился в Перемышле. Агент военной тайной полиции даже не дал себе труда сколь-нибудь тонко выведать тайны у Швейка.

Он начал прямо:

— Попал я в лужу из-за своей неосторожности. Я служил в Двадцать восьмом полку и сразу перешел на службу к русским и вот так глупо влип. У русских я вызвался пойти в разведку… Служил я в Шестой киевской дивизии. А ты, товарищ, в каком русском полку служил? Сдается мне, что мы где-то встречались. В Киеве я знал чехов, которые пошли с нами на фронт и перешли в русскую армию. Теперь я уже перезабыл их фамилии, кто они и откуда, но ты-то, должно быть, помнишь, с кем ты там служил? Мне хотелось бы знать, кто остался из нашего Двадцать восьмого полка?

Вместо ответа Швейк заботливо приложил свою руку ко лбу незнакомца, потом пощупал пульс и, наконец, подведя к маленькому окошечку, попросил его высунуть язык. Всей этой процедуре негодяй не противился, думая, что Швейк объясняется с ним тайными заговорщицкими знаками. Потом Швейк начал колотить в дверь, и когда надзиратель пришел спросить, почему он так шумит, он по-чешски и по-немецки потребовал, чтобы немедля позвали доктора, так как человек, которого сюда поместили, бредит.

Однако это не произвело должного впечатления: за больным человеком никто не пришел. Он преспокойно остался сидеть в камере и без умолку болтал что-то о Киеве, о Швейке, которого он, безусловно, видел маршировавшим среди русских солдат.

— Вы наверняка напились болотной воды, — сказал Швейк, — как наш молодой Тынецкий, человек вообще неглупый. Как-то раз пустился он путешествовать и добрался до самой Италии. Он ни о чем другом не говорил, только об этой самой Италии, дескать, там одни болотные воды и никаких других достопримечательностей. Вот он тоже с этой болотной воды схватил лихорадку. Трясла она его четыре раза в год: на всех святых, на Святого Иосифа, на Петра и Павла и на Успение Богородицы. Как его эта самая лихорадка схватит, он, точь-в-точь как вы, начинал узнавать чужих, незнакомых ему людей. Ну, например, в трамвае скажет незнакомому человеку, что видел его на вокзале в Вене. Кого ни встретит на улице — всех он или видел на вокзале в Милане, или выпивал с ними в винном погребке при ратуше в Штирском Граце. Если эта самая болотная горячка нападала на него, когда он сидел в трактире, он начинал узнавать посетителей и говорил, что все они ездили с ним в Венецию. Против этой болезни нет никаких лекарств, кроме одного, которое выдумал новый санитар в Катержинке. Велели этому санитару ухаживать за одним помешанным, который целый Божий день ничего не делал, только сидел в углу и считал: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть», и опять: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть». Это был какой-то профессор. Санитар чуть не лопнул от злости, видя, что сумасшедший не может перескочить через шестерку. Сначала санитар по-хорошему просил его сосчитать «семь, восемь, девять, десять». Куда там! Профессор и в ус не дует, сидит себе в уголку и считает: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть». Санитар не выдержал, подскочил к своему подопечному и, когда тот проговорил «шесть», дал ему подзатыльник. «Вот вам, говорит, семь, а вот восемь, девять, десять». Что ни цифра, то подзатыльник. Больной схватился за голову и спрашивает, где он находится. Когда санитар сказал где, профессор сразу припомнил, что попал в сумасшедший дом из-за какой-то кометы. Он высчитал, что она появится через год, восемнадцатого июня, в шесть часов утра, а ему доказали, что эта комета сгорела уже несколько миллионов лет тому назад. Я с этим санитаром был знаком. Когда профессор окончательно поправился и выписался, он взял этого санитара в слуги. У него никаких других обязанностей не было, как только каждое утро давать господину профессору четыре подзатыльника, что он и выполнял добросовестно и аккуратно.

— Я знал всех ваших киевских знакомых, — неутомимо продолжал агент контрразведки. — Не с вами ли был один такой толстый и один такой худой? Никак не припомню, как их звали и какого они полка.

— Пусть это вас не беспокоит, — успокаивал его Швейк, — это с каждым может случиться. Разве запомнишь фамилии всех толстых и всех худых? Фамилии худых людей, конечно, труднее запомнить, потому что их на свете больше. Они, как говорится, составляют большинство.

— Товарищ, — захныкал императорский королевский мерзавец, — ты мне не веришь. А ведь нас ждет одинаковая участь!

— На то мы и солдаты, — невозмутимо ответил Швейк, — для того нас матери и на свет породили, чтобы на войне, когда мы наденем мундиры, от нас полетели клочья. И мы на это идем с радостью, потому как знаем, что наши кости не будут гнить понапрасну. Мы падем за государя императора и его августейшую семью, ради которой мы отвоевали Герцеговину. Из наших костей будут вырабатывать костяной уголь для сахарных заводов. Это уже несколько лет тому назад объяснял нам господин лейтенант Циммер. «Вы свиная банда, — говорил он, — кабаны вы необразованные, вы никчемные, ленивые обезьяны, вы свои ножищи не бережете, точно они не представляют никакой ценности. Когда вы падете на поле сражения, то из каждой вашей ноги сделают полкило костяного угля, а из целого солдата со всеми костями его рук и ног — свыше двух кило. Сквозь вас, идиоты, будут на сахароваренных заводах фильтровать сахар. Вы и понятия не имеете, как после смерти вы будете полезны потомкам. Ваши дети будут пить кофе с сахаром, процеженным сквозь ваши кости, олухи». Я задумался, а он ко мне: «О чем размышляешь?» «Осмелюсь доложить, — говорю, — я полагаю, что костяной уголь из господ офицеров должен быть значительно дороже, чем из простых солдат». За это я получил три дня одиночки.

Компаньон Швейка постучал в дверь и стал о чем-то договариваться со стражей, которая доложила канцелярии.

Вскоре за компаньоном пришел штабной писарь, и Швейк опять остался один.

Уходя, эта тварь, указывая на Швейка, во всеуслышание заявила штабному писарю:

— Это мой старый товарищ по Киеву.

Целых двадцать четыре часа пробыл Швейк в одиночестве, если не считать тех нескольких минут, когда ему приносили еду.

Ночью он убедился, что русская шинель теплее и больше австрийской и что нет ничего неприятного, если ночью мышь обнюхивает ухо спящего. Швейк это воспринимал как нежный шепот, который был прерван на рассвете конвоирами, пришедшими за арестованным.

Швейк до сих пор не может точно определить, что, собственно, это был за суд, куда привели его в то печальное утро. Но что это был суд военный, в этом не могло быть никаких сомнений. Там заседали генерал, полковник, майор, поручик, подпоручик, писарь и какой-то пехотинец, который, собственно говоря, ничего другого не делал, только подносил курящим спички.

Много Швейка не спрашивали.

Несколько больший интерес, чем другие, проявил к Швейку майор, говоривший по-чешски.

— Вы предали государя императора! — рявкнул он.

— Иисус Мария! Когда? — воскликнул Швейк. — Чтобы я предал государя императора, нашего светлейшего монарха, из-за которого я столько выстрадал?!