Похождения бравого солдата Швейка — страница 120 из 162

Фельдкурата бросило в жар, а Швейк рассказывал дальше, с материнской нежностью прижимая его к себе:

— Вы и представить себе не можете, господин фельдкурат, какое у этого Фаустина было глубокое понятие о морали и честности. От женщин, которых он сватал и поставлял в номера, он и крейцера не брал на чай. Иной раз какая-нибудь из этих падших женщин забудется и вздумает сунуть ему в руку мелочь — тогда нужно было видеть, как он сердился и как кричал на нее: «Свинья ты этакая! Если ты продаешь свое тело и совершаешь смертный грех, не воображай, что твои десять геллеров мне помогут. Я тебе не сводник какой-нибудь, бесстыжая шлюха! Я делаю это единственно из сострадания к тебе, чтобы ты, раз уж так низко пала, не выставляла себя публично на позор, чтобы тебя ночью не схватил патруль и чтоб потом тебе не пришлось три дня отсиживать в полиции. Тут ты по крайней мере в тепле, и никто не видит, до чего ты дошла». Он ничего не хотел брать с них и возмещал эти деньги за счет клиентов. У него была своя такса: голубые глаза — десять крейцеров, черные — пятнадцать крейцеров. Он подсчитывал все до мелочей на листке бумаги и подавал посетителю как счет. Это были очень доступные цены за посредничество. За необразованную бабу он накидывал десять крейцеров, так как исходил из принципа, что простая баба доставит удовольствия больше, чем какая-нибудь образованная дама. Как-то под вечер пан Фаустин пришел ко мне на Опатовицкую улицу страшно взволнованный, сам не свой, словно его только что вытащили из-под предохранительной решетки трамвая и при этом украли часы. Сначала он ничего не говорил, только вынул из кармана бутылку рома, выпил, дал мне и говорит: «Пей!» Так мы с ним и молчали, а когда всю бутылку выпили, он вдруг выпалил: «Друг, будь добр, сослужи мне службу. Открой окно на улицу, я сяду на подоконник, а ты схватишь меня за ноги и столкнешь с четвертого этажа вниз. Мне ничего уже в жизни не надо. Одно для меня утешение, что нашелся верный друг, который спровадит меня со света. Не могу я больше жить на этом свете. На меня, на честного человека, подали в суд, как на последнего сводника из Еврейского квартала[580]. Наш отель первоклассный. Все три горничные и моя жена имеют желтые билеты и не должны доктору ни одного крейцера за визит. Если ты хоть чуточку меня любишь, столкни меня с четвертого этажа, даруй мне последнее напутствие. Утешь меня». Велел я ему влезть на окно и столкнул вниз на улицу. Не пугайтесь, господин фельдкурат.

Швейк встал на нары и втащил туда же фельдкурата.

— Смотрите, господин фельдкурат, я его схватил вот так… и раз вниз!

Швейк приподнял фельдкурата и спустил его на пол. Пока перепуганный фельдкурат поднимался на ноги, Швейк закончил свой рассказ: «Видите, господин фельдкурат, с вами ничего не случилось, и с ним, с паном Фаустином, точно так же. Только то окно было раза в три выше, чем эта койка. Ведь он, пан Фаустин, был вдребезги пьян и забыл, что на Опатовицкой улице я жил на первом этаже, а не на четвертом. На четвертом этаже я жил за год до этого на Кршеменцевой улице, куда он тоже ходил ко мне в гости».

Фельдкурат в ужасе смотрел с пола на Швейка, который, возвышаясь над ним, размахивал руками.

Фельдкурат решил, что имеет дело с сумасшедшим, и, заикаясь, начал: «Да, да, возлюбленный сын мой, даже меньше, чем в три раза». Он потихоньку подобрался к двери и начал барабанить что есть силы. Он так ужасно вопил, что ему сразу открыли.

Швейк сквозь оконную решетку видел, как фельдкурат, энергично жестикулируя, быстро шагал по двору в сопровождении караульных.

— По-видимому, его отведут в сумасшедший дом, — заключил Швейк. Он соскочил с нар и, прохаживаясь солдатским шагом, запел:

Перстенек, что ты дала, мне носить неловко.

Что за черт! Почему?

Буду я тем перстеньком

Заряжать винтовку.

Вскоре после этого происшествия генералу Финку доложили о приходе фельдкурата.

У генерала уже собралось большое общество, где главную роль играли две милые дамы, вино и ликеры.

Офицеры, заседавшие в полевом суде, были здесь в полном составе. Отсутствовал только солдат-пехотинец, который утром подносил курящим зажженные спички.

Фельдкурат, как сказочное привидение, вплыл в компанию. Был он бледен, взволнован, но исполнен достоинства, как человек, который сознает, что незаслуженно получил пощечину.

Генерал Финк, обращавшийся в последнее время с фельдкуратом весьма фамильярно, притянул его к себе на диван и пьяным голосом спросил: «Что с тобой, мое духовное напутствие?»

При этом одна из веселых дам кинула в фельдкурата сигаретку «Мемфис».

— Пейте, духовное напутствие, — предложил генерал Финк, наливая фельдкурату вино в большой зеленый бокал. А так как тот выпил не сразу, то генерал стал поить его собственноручно, и если бы фельдкурат не глотал как следует, он облил бы его с головы до ног.

Потом только начали расспрашивать, как осужденный держался во время духовного напутствия. Фельдкурат встал и трагическим голосом произнес:

— Сошел с ума.

— Значит, напутствие было замечательное! — радостно захохотал генерал, и все общество в ответ загоготало, а дамы опять принялись бросать в фельдкурата сигаретками.

В конце стола клевал носом майор, хвативший лишнего. С приходом нового человека он оживился, быстро наполнил два бокала каким-то ликером, расчистил себе дорогу между стульев и принудил очумевшего пастыря духовного выпить с ним на брудершафт. Потом майор опять повалился в кресло и продолжал клевать носом.

Бокал, выпитый на брудершафт, бросил фельдкурата в сети дьявола, который раскрывал ему свои объятия в каждой бутылке, стоявшей на столе, во взглядах и улыбках веселых дам, которые положили ноги на стол, так что из кружев на него глядел Вельзевул.

До самого последнего момента фельдкурат был уверен, что дело идет о спасении его души, что сам он является мучеником.

Он выразил это в словах, с которыми обратился к двум денщикам генерала, относившим его в соседнюю комнату на диван:

— Печальное, но вместе с тем и возвышенное зрелище откроется перед вашими очами, когда вы непредубежденно и с чистой мыслью вспомните о стольких прославленных страдальцах, которые пожертвовали собой за веру и причислены к лику святых мучеников. Вы по мне видите, как человек становится выше всех страданий, если в сердце его обитают истина и добродетель, кои вооружают его для достижения славной победы над самыми страшными мучениями.

Здесь слугу Бога повернули лицом к стенке, и он сразу же уснул.

Сон его был тревожен.

Снилось ему, что днем он исполняет обязанности фельдкурата, а вечером служит швейцаром в гостинице вместо швейцара Фаустина, которого Швейк столкнул с четвертого этажа.

Со всех сторон на него сыпались жалобы генералу за то, что вместо блондинки он привел клиенту брюнетку, а вместо разведенной, образованной дамы доставил необразованную вдову.

Утром он проснулся, вспотевший, как мышь. Желудок его расстроился, а мозг сверлила мысль, что его моравский фарар по сравнению с ним ангел.


Глава III. Швейк снова в маршевой роте

Майор, который на вчерашнем утреннем заседании суда по делу Швейка исполнял обязанности аудитора, был тот самый майор, который вечером у генерала пил с фельдкуратом на брудершафт и клевал носом.

Никто не знал, когда и как майор ушел от генерала. Все были в таком состоянии, что никто не заметил его отсутствия, а сам генерал даже не мог разобрать, кто именно из гостей говорит. Майора уже больше двух часов не было среди гостей, а генерал, покручивая усы и глупо улыбаясь, кричал:

— Это вы хорошо сказали, господин майор!

Утром майора нигде не могли найти. Его шинель висела в передней на вешалке, сабля тоже, не хватало только офицерской фуражки. Предположили, что он заснул где-нибудь в уборной. Обыскали все уборные, но майора не обнаружили. Вместо него в третьем этаже нашли спящего поручика, тоже бывшего в гостях у генерала. Он спал, стоя на коленях, нагнувшись над унитазом. Сон напал на него во время рвоты.

Майор как в воду канул.

Но если бы кто-нибудь заглянул в решетчатое окошко камеры, где был заперт Швейк, то он увидел бы, что под русской шинелью спят на одной койке двое. Из-под шинели выглядывали две пары сапог: сапоги со шпорами принадлежали майору, без шпор — Швейку.

Оба лежали, прижавшись друг к другу, как два котенка. Лапа Швейка покоилась под головой майора, а майор обнимал Швейка за талию, прижавшись к нему, как щенок к суке.

В этом не было ничего загадочного, а со стороны майора это было просто осознанием своего служебного долга.

Наверно, вам случалось сидеть с кем-нибудь всю ночь напролет. Бывало, наверно, и так: вдруг ваш собутыльник хватается за голову, вскакивает и кричит: «Иисус Мария! В восемь часов я должен был быть на службе!» Это так называемый приступ осознания служебного долга, который наступает у человека в результате расщепления угрызений совести. Человека, охваченного этим благородным приступом, ничто не может отвратить от святого убеждения, что он немедленно должен наверстать упущенное по службе. Эти люди и есть те призраки без шляп, которых швейцары учреждений перехватывают в коридоре и укладывают в своей берлоге на кушетку, чтобы они проспались.

Точно такой приступ был в эту ночь у майора.

Когда он проснулся в кресле, ему вдруг пришло в голову, что он должен немедленно допросить Швейка. Этот приступ осознания служебного долга наступил так внезапно, а майор подчинился ему с такой быстротой и решительностью, что никто не заметил его исчезновения.

Зато тем сильнее ощутили присутствие майора в караульном помещении военной тюрьмы. Он влетел туда как бомба.

Дежурный фельдфебель спал, сидя за столом, а вокруг него в самых разнообразных позах дремали караульные.

Майор в фуражке набекрень разразился такой руганью, что все как зевали, так и остались с разинутыми ртами; лица у всех перекосились в гримасы. На майора, с отчаянием и как бы кривляясь, смотрел не отряд солдат, а стая оскалившихся обезьян.