— Сядьте, бабушка.
Бабка Пейзлерка, остолбенев от удивления, опустилась на диван и испуганно посмотрела на вахмистра, свечи и распятие. Бабку охватил страх, и было видно, как дрожат у нее ноги и сложенные на коленях руки.
Вахмистр прошелся раза два мимо нее, потом остановился и торжественно изрек:
— Вчера вечером вы были свидетельницей великого события, бабушка. Возможно, что ваш глупый ум этого не понимает. Солдат тот — разведчик, шпион, бабушка!
— Иисус Мария! — воскликнула Пейзлерка. — Мать Пресвятая Богородица! Мария Скочицкая[188]!
— Тихо! Так вот: для того чтобы выведать от него кое-какие вещи, пришлось вести всяческие, быть может, странные, разговоры, которые вы вчера слышали. Небось слышали вы, какие странные разговоры мы вели?
— Слышала, — дрожащим голосом пролепетала бабка.
— Эти речи, бабушка, мы вели только к тому, чтобы он нам стал доверять и признался. И нам это удалось. Вытянули мы из него все. Сцапали голубчика.
Вахмистр прервал свою речь, чтобы поправить фитили на свечках, и продолжал торжественным тоном, строго глядя на бабку Пейзлерку:
— Вы, бабушка, присутствовали при этом и, таким образом, посвящены в эту тайну. Эта тайна государственная, вы и заикнуться никому не смеете. Даже на смертном одре не должны об этом говорить, иначе вас нельзя будет на кладбище похоронить.
— Иисус Мария Йозеф! — заголосила Пейзлерка. — Занесла меня сюда нелегкая!
— Не реветь! Встаньте, подойдите к святому распятию, сложите два пальца и подымите руку. Будете сейчас мне присягать. Повторяйте за мной…
Бабка Пейзлерка заковыляла к столу, причитая:
— Мать Пресвятая Богородица, Мария Скочицкая! И зачем только я этот порог переступила!
С креста глядело на нее измученное лицо Христа, свечки коптили, а бабке все это казалось страшным и неземным. Она совсем растерялась, у нее стучали друг о дружку коленки, руки тряслись. Она подняла руку со сложенными пальцами, и жандармский вахмистр торжественно, с выражением произнес слова присяги, которые бабка повторяла за ним:
— Клянусь Богу всемогущему и вам, господин вахмистр, что ничего о том, что здесь видела и слышала, никому до смерти своей не скажу ни слова, даже если меня будут спрашивать. Да поможет мне в этом Господь Бог!
— Теперь поцелуйте крест, — приказал вахмистр после того, как бабка Пейзлерка, громко всхлипывая, повторила присягу и набожно перекрестилась. — Так, а теперь отнесите распятие туда, где его одолжили, и скажите там, что оно понадобилось мне для допроса.
Ошеломленная Пейзлерка на цыпочках вышла с распятием из комнаты, и через окно видно было, как она по дороге поминутно оглядывалась на жандармское отделение, будто желая убедиться, что это был не сон, и она действительно только что пережила одну из самых страшных минут в своей жизни.
Вахмистр между тем переписывал свой рапорт, который он ночью дополнил кляксами, размазав их по тексту, словно это был мармелад.
Он все переделал заново и вспомнил, что позабыл допросить Швейка еще об одной вещи. Он велел привести Швейка и спросил его:
— Умеете фотографировать?
— Умею.
— А почему вы не носите с собой аппарата?
— Потому что его у меня нет, — чистосердечно признался Швейк.
— А если бы аппарат у вас был, вы бы фотографировали? — спросил вахмистр.
— Если бы да кабы, то во рту росли бобы, — простодушно ответил Швейк, встречая спокойным взглядом испытующий взгляд вахмистра.
У вахмистра в этот момент опять так разболелась голова, что он не мог придумать другого вопроса, кроме как:
— Трудно ли фотографировать вокзалы?
— Легче, чем что другое, — ответил Швейк. — Во-первых, вокзал не двигается, а стоит на одном месте, а во-вторых, ему не нужно говорить: «Сделайте приятную улыбку».
Теперь вахмистр мог дополнить свой рапорт. «Zu dem Bericht, № 2172, melde ich…»[189] В этом дополнении вахмистр дал волю своему вдохновению:
«При перекрестном допросе арестованный, между прочим, показал, что умеет фотографировать и охотнее всего делает снимки вокзалов. Хотя при обыске у него не было обнаружено фотографического аппарата, но имеется подозрение, что таковой у него где-нибудь спрятан и не носит он его с собой лишь для того, чтобы не возбуждать подозрений; это подтверждается и его собственным признанием в том, что он делал бы снимки, если б имел при себе аппарат…»
С похмелья вахмистр в своем донесении о фотографировании все больше и больше запутывался. Он писал:
«Из показаний арестованного совершенно ясно вытекает, что только неимение при себе аппарата помешало ему сфотографировать железнодорожные строения и вообще места, имеющие стратегическое значение. Не подлежит сомнению, что свои намерения он привел бы в исполнение, если б вышеупомянутый фотографический аппарат, который он спрятал, был у него под рукой. Только благодаря тому обстоятельству, что аппарата при нем не оказалось, никаких снимков обнаружено у него не было».
Вахмистр был очень доволен своим произведением и с гордостью прочел его ефрейтору.
— Недурно получилось, — сказал он. — Видите, вот как составляются доклады. Здесь все должно быть. Следствие, милейший, не такая уж простая штука, и главное — умело изложить все в докладе, чтобы в высшей инстанции только рот разинули. Приведите-ка его ко мне. Пора с этим делом покончить.
— Итак, господин ефрейтор отведет вас в окружное жандармское управление в Писек, — сказал он с важной миной Швейку. — Согласно предписанию, полагается отправить вас в ручных кандалах, но ввиду того, что вы, по моему мнению, человек порядочный, кандалов мы на вас не наденем. Я уверен, что и по дороге вы не сделаете попытки к бегству. — Вахмистр, видно, тронутый добродушием, написанным на швейковской физиономии, прибавил: — И не поминайте меня лихом. Отведите его, господин ефрейтор, вот вам мое донесение.
— Счастливо оставаться, — мягко сказал Швейк. — Спасибо вам, господин вахмистр, за все, что вы для меня сделали. При случае черкну вам письмецо. Если попаду в ваши края, обязательно зайду к вам в гости.
Швейк с ефрейтором вышли на шоссе, и каждый встречный, видя, как они увлечены дружеской беседой, решил бы, что это старые знакомые, которые случайно встретились по дороге и идут вместе в город, скажем, в костел.
— Никогда не думал, — говорил Швейк, — что дорога в Будейовицы будет такой трудной. Это напоминает мне случай с мясником Хаурой из Кобылис. Очутился он раз у памятника Палацкому[190] на Морани и ходил вокруг него до самого утра, думая, что идет вдоль стены, а стена эта не имеет конца. Он был в отчаянии. К утру он совершенно выбился из сил и закричал «караул!», а когда прибежали полицейские, он их спросил, как ему пройти домой в Кобылисы, потому что, говорит, иду я вдоль какой-то стены уже пять часов, а ей конца не видать. Полицейские его забрали, а он там в участке все расколотил.
Ефрейтор не сказал ни слова и подумал: «На кой ты мне все это рассказываешь? Опять начал заправлять арапа насчет Будейовиц».
Они проходили мимо пруда, и Швейк поинтересовался, много ли в их районе рыболовов, которые без разрешения ловят рыбу.
— Здесь одни только браконьеры, — ответил ефрейтор. — Прежнего вахмистра утопить хотели. Сторож у пруда стреляет им в задницу нарезанной щетиной, но ничего не помогает — у них в штанах жесть.
И ефрейтор слегка коснулся темы о прогрессе, о том, до чего люди дошли и как один другого обставляет, и затем развил новую теорию о том, что война — великое благо для всего человечества, потому что заодно с порядочными людьми перестреляют многих негодяев и мошенников.
— И так на свете слишком много народу, — произнес он глубокомысленно. — Всем стало тесно, людей развелось до черта[191]!
Они подходили к постоялому двору.
— Сегодня чертовски метет, — сказал ефрейтор. — Я думаю, не мешало бы пропустить по рюмочке. Не говорите там никому, что я вас веду в Писек. Это государственная тайна.
Перед глазами ефрейтора запрыгала инструкция из центра о подозрительных лицах и об обязанностях каждого жандармского отделения «изолировать этих лиц от местного населения и строго следить, чтобы отправка их в следующую инстанцию не давала повода к распространению излишних толков и пересудов среди населения».
— Не вздумайте проговориться, что вы за птица, — сказал он. — Никому нет дела до того, что вы натворили. Не давайте повода к распространению паники. Паника в военное время ужасная вещь. Кто-нибудь сболтнет — и пойдет по всей округе! Понимаете?
— Я панику распространять не буду, — сказал Швейк и действительно держал себя соответственно с этим заявлением.
Когда хозяин постоялого двора разговорился с ним, Швейк проронил:
— Вот брат говорит, что за час мы дойдем до Писека.
— Так, значит, брат ваш в отпуску? — спросил любопытный хозяин у ефрейтора.
Тот, не сморгнув, ответил:
— Сегодня у него отпуск кончается.
Когда трактирщик отошел в сторону, ефрейтор, подмигнув Швейку, сказал:
— Ловко мы его обработали! Главное, не поднимать паники — время военное.
Перед входом на постоялый двор ефрейтор сказал, что рюмочка повредить не может, но он поддался излишнему оптимизму, так как не учел, сколько их будет, этих рюмочек. После двенадцати рюмок он громко и решительно провозгласил, что до трех часов начальник окружного жандармского управления обедает и бессмысленно приходить туда раньше, тем более что поднялась метель. Если они придут в Писек в четыре часа вечера, времени останется хоть отбавляй. До шести времени хватит. Придется идти в темноте, по погоде видно. Разницы никакой: идти ли сейчас или попозже — Писек никуда от них не убежит.
— Мы должны ценить, что сидим в тепле, — заключил он. — Там, в окопах, в такую погоду куда хуже, чем нам здесь у печки.