шая бросилась под поезд, брат бросился с вышеградского железнодорожного моста. Дедушка убил свою жену, облил себя керосином и сгорел; другая бабушка шаталась с цыганами и отравилась в тюрьме спичками; двоюродный брат несколько раз судился за поджог и в Картоузах перерезал себе куском стекла сонную артерию; двоюродная сестра с отцовской стороны бросилась в Вене с шестого этажа. За его воспитанием никто не следил, и до десяти лет он не умел говорить, так как однажды, когда ему было шесть месяцев и его пеленали на столе, все из комнаты куда-то отлучились, а кошка стащила его со стола, и он, падая, ударился головой. Периодически у него бывают сильные головные боли, в эти моменты он не сознает, что делает, именно в таком-то состоянии он и ушел с фронта в Прагу и только позднее, когда его арестовала «У Флеков» военная полиция, пришел в себя. Надо было видеть, как живо его освободили от военной службы; и человек пять солдат, сидевших с ним в одной камере, на всякий случай записали на бумажке:
«Отец – алкоголик. Мать – проститутка.
I. Сестра (утопилась).
II. Сестра (поезд).
III. Брат (с моста).
IV. Дедушка + жену, керосин, поджег.
V. Бабушка (цыгане, спички) и т. д.».
Один из них начал болтать все это штабному врачу и не успел еще перевалить через двоюродного брата, штабной врач (это был уже третий случай!) прервал его: «А твоя двоюродная сестра с отцовской стороны бросилась в Вене с шестого этажа, за твоим воспитанием – лодырь ты этакий! – никто не следил, но тебя перевоспитают в арестантских ротах». Ну, отвели в тюрьму, связали «козлом» – и с него как рукой сняло и плохое воспитание, и отца-алкоголика, и мать-проститутку, и он предпочел добровольно пойти на фронт.
– Нынче, – сказал вольноопределяющийся, – на военной службе уже никто не верит в тяжелую наследственность, а то все генеральные штабы пришлось бы запереть в сумасшедший дом.
В окованной железом двери лязгнул ключ, и вошел профос.
– Пехотинец Швейк и сапер Водичка – к господину аудитору!
Оба поднялись, Водичка обратился к Швейку:
– Вот мерзавцы, каждый Божий день допрос, а толку никакого! Уж лучше бы, черт побери, осудили нас и не приставали больше. Валяемся тут без дела целыми днями, а эта мадьярская шантрапа кругом бегает…
По дороге на допрос в канцелярию дивизионного суда, которая находилась на другой стороне, тоже в бараке, сапер Водичка обсуждал со Швейком, когда же наконец они предстанут перед настоящим судом.
– Допрос за допросом, – выходил из себя Водичка, – и хоть бы какой-нибудь толк вышел. Изведут уйму бумаги, сгниешь за решеткой, а настоящего суда и в глаза не увидишь. Ну скажи по правде, можно ихний суп жрать? А ихнюю капусту с мерзлой картошкой? Черт побери, такой идиотской мировой войны я никогда еще не видывал! Я представлял себе все это совсем иначе.
– А я доволен, – сказал Швейк. – Еще несколько лет назад, когда я служил на действительной, наш фельдфебель Солпера говаривал нам: «На военной службе каждый должен знать свои обязанности!» И, бывало, съездит так тебе при этом по морде, что долго не забудешь! А покойный обер-лейтенант Квайзер, когда приходил осматривать винтовки, всегда читал нам наставления о том, что солдату не полагается давать волю чувствам: солдаты только скот, государство их кормит, поит кофеем, отпускает табак – и за это они должны тянуть лямку, как волы.
Сапер Водичка задумался и немного погодя сказал:
– Швейк, когда придешь к аудитору, лучше не завирайся, а повторяй то, что говорил на прошлом допросе, чтобы не попасть впросак. Главное, ты сам видел, как на меня напали мадьяры. Ведь как теперь ни крути, а мы все это делали с тобой сообща.
– Не бойся, Водичка, – успокаивал его Швейк. – Главное – спокойствие и никаких волнений. Что тут особенного – подумаешь, какой-то там дивизионный суд! Ты бы посмотрел, как в былые времена действовал военный суд. Служил у нас на действительной учитель Герал, так тот, когда всему нашему взводу в наказание была запрещена отлучка в город, лежа на койке, рассказывал, что в Пражском музее есть книга записей военного суда времен Марии-Терезии. В каждом полку был свой палач, который казнил солдат поштучно, по одному терезианскому талеру за голову. По этим записям выходит, что такой палач в иной день зарабатывал по пяти талеров. Само собой, – прибавил Швейк солидно, – полки тогда были больше и их постоянно пополняли в деревнях.
– Когда я был в Сербии, – сказал Водичка, – то в нашей бригаде любому, кто вызовется вешать «чужаков», платили сигаретами: повесит солдат мужчину – получает десяток сигарет «Спорт», женщину или ребенка – пять. Потом интендантство стало наводить экономию: расстреливали всех гуртом. Со мною служил цыган, мы долго не знали, что он этим промышляет. Только удивлялись, отчего это его всегда на ночь вызывают в канцелярию. Стояли мы тогда на Дрине. И как-то ночью, когда его не было, кто-то вздумал порыться в его вещах, а у этого хама в вещевом мешке – целых три коробки сигарет «Спорт», по сто штук в каждой. К утру он вернулся в наш сарай, и мы учинили над ним короткую расправу: повалили его, и Балоун удавил его ремнем. Живуч был, негодяй, как кошка. – Старый сапер Водичка сплюнул. – Никак не могли мы его удавить. Уж он обделался, глаза у него вылезли, а все еще был жив, как недорезанный петух. Так мы давай разрывать его, совсем как кошку: двое за голову, двое за ноги, и перекрутили ему шею. Потом надели на него его же собственный вещевой мешок вместе с сигаретами и бросили его, где поглубже, в Дрину. Кто их станет курить, такие сигареты! А утром его начали разыскивать.
– Вам следовало бы отрапортовать, что он дезертировал, – авторитетно присовокупил Швейк, – мол, давно к этому готовился: каждый день говорил, что удерет.
– Охота нам была об этом думать, – ответил Водичка. – Мы свое дело сделали, а дальше не наша забота. Там это было очень легко и просто: каждый день кто-нибудь пропадал, а уж из Дрины не вылавливали. Премило плыли по Дрине в Дунай раздутый «чужак» рядом с нашим изуродованным запасным. Кто увидит в первый раз – в дрожь бросает, чисто в лихорадке.
– Им надо было хины давать, – сказал Швейк.
С этими словами они вступили в барак, где помещался дивизионный суд, и конвойные отвели их в канцелярию № 8, где за длинным столом, заваленным бумагами, сидел аудитор Руллер.
Перед ним лежал том Свода законов, на котором стоял недопитый стакан чаю. На столе возвышалось распятие из поддельной слоновой кости с запыленным Христом, безнадежно глядевшим на подставку своего креста, покрытую пеплом и окурками.
Аудитор Руллер одной рукой стряхивал пепел с сигареты и постукивал ею о подставку распятия, к новой скорби распятого Бога, а другою отдирал стакан с чаем, приклеившийся к Своду законов.
Высвободив стакан из объятий Свода законов, он продолжал перелистывать книгу, взятую в Офицерском собрании.
Это была книга Фр.-С. Краузе с многообещающим заглавием: «Forschungen zur Entwicklungsgeschichte der geschlechtlichen Moral»[136].
Аудитор загляделся на репродукции с наивных рисунков мужских и женских половых органов с соответствующими стихами, которые открыл ученый Фр.-С. Краузе в уборных берлинского Западного вокзала, и не заметил вошедших.
Он оторвался от репродукций только после того, как Водичка кашлянул.
– Was geht los?[137] – спросил он, продолжая перелистывать книгу в поисках новых примитивных рисунков, набросков и зарисовок.
– Осмелюсь доложить, господин аудитор, – ответил Швейк, – коллега Водичка простудился и кашляет.
Аудитор Руллер только теперь взглянул на Швейка и Водичку. Он постарался придать своему лицу строгое выражение.
– Наконец-то притащились, – проворчал аудитор, роясь в куче дел на столе. – Я приказал вас позвать на девять часов, а теперь без малого одиннадцать. Как ты стоишь, осел? – обратился он к Водичке, осмелившемуся стать «вольно». – Когда скажу «вольно», можешь делать со своими ножищами, что хочешь.
– Осмелюсь доложить, господин аудитор, – отозвался Швейк, – он страдает ревматизмом.
– Держи язык за зубами! – разозлился аудитор Руллер. – Ответишь, когда тебя спросят. Ты уже три раза был у меня на допросе и всегда болтаешь больше, чем надо. Найду я это дело, наконец, или не найду? Досталось мне с вами, негодяями, хлопот! Ну да это вам даром не пройдет – попусту заваливать суд работой! Так слушайте, байстрюки, – прибавил он, вытаскивая из груды бумаг большое дело, озаглавленное: SCHWEJK UND WODITSCHKA[138]. – Не думайте, что из-за какой-то дурацкой драки вы и дальше будете валяться на боку в дивизионной тюрьме и отделаетесь на время от фронта. Из-за вас, олухов, мне пришлось телефонировать в суд при штабе армии. – Аудитор вздохнул. – Что ты строишь такую серьезную рожу, Швейк? – продолжал он. – На фронте у тебя пропадет охота драться с гонведами. Дело ваше прекращается, каждый пойдет в свою часть, где будет наказан в дисциплинарном порядке, а потом отправится со своей маршевой ротой на фронт. Попадитесь мне еще раз, негодяи! Я вас так проучу, не обрадуетесь! Вот вам ордер на освобождение, и ведите себя прилично. Отведите их во второй номер.
– Осмелюсь доложить, господин аудитор, – сказал Швейк, – мы ваши слова запечатлеем в сердцах, премного благодарны за вашу доброту. Случись это в гражданской жизни, я позволил бы себе сказать, что вы золотой человек. Одновременно мы оба должны еще и еще раз извиниться за то, что доставили вам столько хлопот. По правде сказать, мы этого не заслужили.
– Убирайтесь ко всем чертям! – заорал на Швейка аудитор. – Не вступись за вас полковник Шредер, так не знаю, чем бы все это дело кончилось.
Водичка почувствовал себя старым Водичкой только в коридоре, когда они вместе с конвоем направлялись в канцелярию № 2.
Солдат, сопровождавший их, боялся опоздать к обеду.