И напрасно.
Взять бы их за грудки, встряхнуть хорошенько и спросить: «Так во что превратится космонавт, достигнув скорости света? Может быть, в световую вспышку? Так и скажите».
Не скажут, потому что не знают.
А не знают потому, что всё это чушь.
Скорость тут ни при чем.
Все мы вроде бы летим сквозь пространство с гиперсветовыми скоростями, складывающимися из скоростей Земли, Солнечной системы, нашей Галактики, метагалактики, да и всей тряхомундии в целом. Но никто не размазывает свою массу по пространству. Потому что никто не летит никуда. Даже космонавты-астронавты, никуда они не летали и не полетят, лучше б не морочили людям голову.
Неподвижных тел в природе нет. Как и подвижных.
Придорожный валун, который лежит на своем месте испокон веков, на самом деле тоже летит вместе с нами.
Да и не валун это вовсе, а всего лишь комбинация волн.
Как и я, как и вы, господа: все мы — прихотливые сочетания волн.
Вообще вся материя — это волновое движение. Рябь, летящая по бесконечной зеркально ровной глади.
По глади вакуума.
И на самом-то деле не летящая никуда.
Никаких заданных размеров материя не имеет.
То, что мы называем ее размерами, — всего лишь частота и амплитуда волновых колебаний, которая поддается воздействию любых импульсов, в том числе и сверхслабых.
Впрочем, об этом я могу рассуждать часами.
И не только рассуждать: две моих статьи на эту тему напечатаны были в университетских ученых записках.
— Что это вы, Анатолий Борисович, накропали такое заумное? — с досадой сказала мадам завкафедрой. — Прочитала — и ничего не поняла.
— Кому надо — те поняли, — ответил я.
И это была чистая правда: видные физики-теоретики откликались на мои публикации очень благосклонно.
Передо мной открывался путь в целевую аспирантуру, в докторантуру, да что там — просто в большую науку.
Но о научной работе пришлось позабыть, поскольку в скором времени вся жизнь моя пошла кувырком.
Да, пошла кувырком. По вине проклятого дара.
Глава третья. Падение
11
У нас на кафедре появилась новая лаборантка, девушка необычайной, неземной красоты — по крайней мере, я так думаю до сих пор, хотя повидать и пережить успел многое.
Женская красота, знаете ли, не есть понятие объективное, это чье-то (иногда массовое) представление о красоте.
Так вот, внешность Ниночки в точности соответствовала моему личному представлению о том, что такое неземная женская красота.
До малейших деталей, включая даже такие тонкости, как соотношение разреза глаз и изгиба рта.
Через месяц коллеги стали делать ехидные намеки, что вот, мол, Анатолий Борисович, циник наш записной, имеет на лаборантку какие-то присущие ему черные скабрезные виды.
Шпильки отпускали не только дамы (хотя они, естественно, в первую очередь): всем известно, что в преподавательских коллективах, по преимуществу дамских, идет непрерывное обабливание мужчин.
Намеки были злые и очень обидные, поскольку я не делал ничего предосудительного.
Я не флиртовал с Ниночкой, не ухаживал за нею, не дарил ей пошлых цветов и подарков, не провожал ее до дома, не ходил с нею в преподавательскую столовку.
Да что там столовка: я вообще кроме «здрасте — до свидания» не говорил Ниночке ничего.
Ну, разве что служебные необходимости:
— Нина Георгиевна, выведите, пожалуйста, на принтер лабораторную работу номер три.
И все разговоры в кафедральной комнате замирали, десятки остреньких глазок начинали буравить мне спину:
«Как он к ней подкатился, фат бессовестный, как глядит на нее сверху вниз, а ведь у нее декольте! Как он руку положил на спинку ее стула! Посмотрите, бедная девочка напряглась, словно струнка».
И неверно: не заглядывал я Ниночке в декольте, мне это было не нужно.
А вот настораживалась она действительно, это факт, каждый раз настораживалась, когда я приближался к ней, заговаривал с нею или просто смотрел.
Я готов был часами глядеть на Ниночку, что бы она ни делала, и это ее тяготило.
Девушка она была строгая, недоступная, не то что преподаватели — даже студенты, забегавшие к нам на кафедру, называли Ниночку только по имени-отчеству и на «вы».
Всем известно было, что Ниночка из хорошей, как говорится, семьи и попала к нам по высокому блату: отец ее работал в Генштабе. Сама она готовилась к поступлению в какую-то военную школу, а может быть, (язвили) даже в академию.
Часто, сидя за компьютером, Ниночка оборачивалась и смотрела на меня укоризненно и строго.
«Анатолий Борисович, — говорил ее взгляд, — или вы прекратите таращиться, или скажите что-нибудь внятное».
Но я не прекращал. И не говорил ничего вразумительного — оттого что робел перед ее красотою. А точнее, перед опасностью непроизвольной дисминуизации.
Знаете, когда она входила в преподавательскую, я готов был провалиться сквозь землю — в данном случае это расхожее выражение имело очень даже конкретный смысл.
Для меня было самоочевидным, по чьему это бедру — узкому, атласно-белому, с дивной горбинкой поверху и с прямою линией внизу — спускаюсь я в своих кошмарных снах.
12
Долго ли, коротко ли — потребность постоянно видеть Ниночку стала для меня просто болезнью.
Телефон ее был написан на желтом листочке, прикнопленном к кафедральной доске объявлений. Уж не помню, сколько раз я срывал с доски этот листок и выбрасывал: меня мучила мысль, что любой, кому не лень, может взять и позвонить Ниночке домой. Осквернить святыню, мне недоступную.
Эту комбинацию цифр я не просто выучил наизусть: она выжжена на внутренней поверхности моей черепной крышки.
Но набрать этот номер я не мог и даже не пытался.
Может быть, древний царь Навуходоносор терзался таким же мучительным и неосуществимым желанием потрогать пальцем огненную надпись на стене своего дворца.
Я уходил с работы позже всех, в унылом предчувствии беспросветного вечера вдали от Ниночки, а утром бежал на работу в предвкушении счастья: вот сейчас я увижу, как она идет к факультетским дверям в своем легоньком пальто нараспашку.
— Господи, — проворчала одна кафедральная дама, — как он ей улыбается, этой свинушке! Мне бы кто-нибудь так улыбался.
13
Очень скоро я нашел простой способ продления счастья видения: уйти с работы раньше Ниночки, притаиться где-нибудь между киосками возле автобусной остановки — и затем, держась на некотором отдалении, следовать за нею через весь город.
Тут тебе и шпионский трепет ревнивца (с кем это у нее назначена встреча?), и возможность наблюдать обожаемое существо свободно движущимся в природной среде.
Мы с нею входили в один автобус, только через разные двери, и ехали до метро. Там, в густой толчее, опасность потерять Ниночку возрастала (поскольку я, пропуская дам и пожилых людей, выходил из автобуса последним), но, как правило, она останавливалась у книжных прилавков и всё что-то высматривала, хотя ничего и не покупала. Это давало мне возможность ее нагнать.
Я ходил по Москве, пробираясь сквозь толпы за мерцанием ее темных волос: так в холодный ветреный день блеет листва осины. Ветер налетит, вздрогнет темное деревце — и словно молния окатит его с головы до ног, сделав на секунду светлым, почти серебряным.
Это был мой блуждающий огонек, я не терял его из виду даже за сотню шагов.
Первое время я тешил себя наивной уверенностью, что удачно маскируюсь и что Ниночка меня не видит.
В таком случае надо было признать, что жизнь она ведет совершенно безгрешную и что все мои ревнивые предположения лишены каких бы то ни было оснований.
На транспортные знакомства Ниночка не шла, по чужим квартирам не шастала, места молодежных увеселений не посещала, на улице общалась лишь с существами своего пола.
Постепенно, однако же, мне стало казаться, что это не я ее пасу, а она меня ведет: в вагон метро входит только убедившись, что я тоже успеваю, а выходит не внезапно, но как бы подавая мне знак, что пора выходить: демонстративно смотрит на часы, застегивает сумку, захлопывает книжку — и всё это с отчужденным видом, не глядя на меня, притаившегося за широкими спинами пассажиров. Выйдя из вагона, медлит, разглядывает висящие под потолком таблички — словом, делает всё, чтобы я от нее не отстал.
Но я гнал от себя эту мысль как самонадеянную и порочную (хотя она очень меня завлекала).
Это была наша первая с Ниночкой совместная игра: она делала вид, что не замечает меня, а я делал вид, что этому верю.
Так, играючи, Ниночка довела меня до самого подъезда своего дома, а чтобы я не сомневался насчет квартиры, выглянула в окно своей комнаты.
Оставалось только помахать мне рукой — но такой грубой ошибки Ниночка допустить не могла: уж ей-то было известно, какой тяжелой формой застенчивости я страдаю.
Я бы расценил это как жестокую насмешку.
Всякий раз по приходе домой она выглядывала в окно — и, убедившись, что Огибахин на месте, задергивала штору.
Но сквозь эту тяжелую штору Ниночка продолжала тянуть меня к себе, как магнит: я не мог уйти, никак не мог. Тот, кто хоть раз любил, хорошо меня понимает.
И я торчал под окном своей любимой, прячась в тени тополей, пока она не гасила свет. А потом ехал домой готовиться к завтрашним занятиям и отсыпаться.
14
И вот наступил тот злосчастный вечер, когда всё в моей жизни провалилось в тартарары.
Шел холодный осенний дождь. Весь промокший до нитки я стоял под окном Ниночки в ожидании, когда погаснет свет.
Внезапно я ощутил всю бессмысленность того, что со мною, Огибахиным Анатолием Борисовичем, происходит. Одичалый преподаватель физики, продрогший, как бродячая собака, дежурит под окнами лаборантки… и разумного конца этой глупости не видно.
«Надо что-то делать, надо что-то делать», — сказал я себе, сунув мокрые руки в карманы мокрых брюк.