Тогда Чайкин подбежал к ним.
– Братцы-матросики, здравствуйте! – радостно воскликнул он.
– Здравствуйте, земляк! – ответили матросы и, видимо, не узнавая Чайкина, удивленно смотрели на него.
– Аль не признали, братцы?
– Да вы кто такие будете? – спросил загребной.
– Нешто не узнал Чайкина, Вань?
– И впрямь, не узнал… Здорово, брат… Тебя и не узнать, Чайкин… Совсем форсистый стал… ровно господин.
Вельботные обрадовались и пожимали руку Чайкина –
недаром же его все так любили на клипере. Его оглядывали и дивились.
– Так ты, значит, остался тогда…
– Остался, братцы…
Они вместе пошли в кабачок, и Чайкин на радостях угостил всех по стаканчику и выпил сам пива.
– Ну что, братцы, как живете?.. по-старому?
– По-старому! – отвечал загребной. – А ты как?
– Хорошо, братцы.
– При месте?
– В матросах был, а теперь около земли буду… И денег заработал, братцы… И вообще хорошо на воле жить… А
старший офицер как?
– Известно, как… Только, слышно, отмена скоро порки будет! – сказал загребной.
– Беспременно должна быть… А боцман что? – спрашивал Чайкин.
– Боцман куражится… Что ему!.
– Кланяйтесь Кирюшкину, братцы, от меня. И всем ребятам кланяйтесь… А скоро пускать будут команду на берег?
– Первую вахту завтра…
– И Кирюшкина пустят?
– Верно, пустят…
– Так скажи ему, Вань, что я его беспременно хочу видеть. Добер он был до меня, и я этого не забуду вовек…
С четверть часа просидели гребцы с Чайкиным в кабачке, и все это время шли взаимные расспросы. Чайкин расспрашивал про житье на клипере, матросы расспрашивали Чайкина, как он этот год жил, и хорошо ли здесь жить, и как он научился ихнему языку, – словом, разговор не иссякал.
– А очень сердился капитан, что я опоздал тогда, братцы?
– Очень, и старший офицер тоже.
Когда загребной объявил, что пора «валить» на вельбот, Чайкин проводил гребцов до вельбота и еще раз просил сказать Кирюшкину, что он ему кланяется и будет завтра поджидать его на пристани… Пусть он позади всех, мол, идет… Затем Чайкин простился со всеми, пожелал, чтобы вышла матросикам «ослабка», и долго еще провожал глазами удалявшийся вельбот.
Через четверть часа он зашел в один из салунов на набережной и, позавтракавши, направился к Абрамсонам.
2
Переулок, в котором жил старый еврей, Чайкин нашел после долгих блужданий. Наконец он попал в него и узнал дом. Войдя во двор, он подошел к старенькому флигелю и постучал в двери.
Некоторое время никто ему не отворял. Тогда он стал стучать сильнее.
– Кто там? Кого нужно? – по-английски спросил молодой голос, по которому Чайкин тотчас же признал Ревекку.
– Чайк! Русский матрос! – отвечал по-английски Чайкин.
– Мы не знаем Чайка… И отца нет дома…
– В таком случае кланяйтесь господину Абрамсону и вашей маменьке, Ревекка Абрамовна, а вас позвольте поблагодарить, что вы ко мне были добры и научили, сколько жалованья требовать… А я в другой раз приду! – проговорил Чайкин по-русски.
– Так это вы, тот бедный матросик, которого ночью отец привел? – спросила Ревекка, и тоненький ее голос сразу сделался радостным.
– Я самый, Ревекка Абрамовна!
– Так подождите минутку. Я сейчас отворю…
За дверьми торопливо зашаркали туфли.
Через несколько минут послышались шаги, и двери отворились.
При виде хорошо одетого Чайкина Ревекка удивленно попятилась назад.
– И вы, Ревекка Абрамовна, не узнали? – спросил, улыбаясь, Чайкин.
– Вы тогда были в другом костюме, а теперь такой джентльмен. Пожалуйте в комнату, господин Чайкин!.
Здравствуйте! Очень рада, что вы нас вспомнили! – радостно говорила Ревекка, пожимая руку Чайкина.
Чайкину показалось, что она похудела и побледнела и ее большие черные глаза как будто ввалились.
– Чем угощать вас, господин Чайкин? Может быть, рюмку вина хотите?
– Благодарю… Ничем. Я только что завтракал.
– Папенька скоро придет… Он по делам ушел, и маменька тоже по делам.
– А Абрам Исакиевич как поживает?
– Ничего себе… Все теми же делами занимается! –
прибавила смущенно Ревекка.
Скорбное выражение показалось в ее глазах.
– Только уж больше грогу мы не даем… Не даем больше грогу тем, кого приводит папенька! – словно бы желая оправдать отца, говорила Ревекка. – А дела плохо идут! – грустно прибавила она.
– А маменька ваша торгует?
– Да… старое платье покупает… Кое-как перебиваемся… А ваши дела, видно, хорошо?
Чайкин сказал, что его дела хороши, что он поступает рабочим на ферму, и прибавил:
– И все с вашей легкой руки пошло, Ревекка Абрамовна.
Дай вам бог всего хорошего! Тогда вы меня надоумили, чтобы я и не пил и дешевле десяти долларов жалованья не брал. Помните?
– Очень помню. И папенька потом говорил, что вы очень умный человек – не дали себя обидеть. Очень хвалил…
– А вы как поживаете, Ревекка Абрамовна?
– Я?.. Нехорошо, Василий… извините… Егорович, кажется…
– Егорович… Чем же нехорошо?
– Всем нехорошо!
И Ревекка рассказала, что она вот уже шесть месяцев, как больна грудью и ходит к доктору. Но доктор ничего не может сделать.
– Грудь ноет, и по вечерам лихорадка. Разве не видите, Василий Егорович, как я похудела?
– Немножко похудели…
– Много похудела… И все худею с каждым днем… И
чувствую, что скоро и вовсе не буду на свете жить.
Чайкин стал было ее утешать.
– Не утешайте, Василий Егорович… Благодарю вас, но только напрасно… У меня чахотка… хотя доктор и не говорит, а я понимаю…
– Поправиться можно…
– При наших средствах никак нельзя… Бедный папенька старается, и маменька старается, чтобы квартиру другую, а ничего не выходит… А помирать не хочется…
Ах, как не хочется! – вдруг вырвался словно бы стон из впалой груди молодой девушки, и крупные слезы закапали из ее глаз.
Чайкину стало жаль девушку, и он сказал:
– А ежели бы вам в больницу идти? Там поправка бы скорей пошла.
– В больницу надо деньги платить… А их нет у нас, Василий Егорович. А вон и папенька!
Ревекка быстро отерла слезы и пошла отворять двери.
Абрамсон был очень удивлен, увидавши у себя такого приличного гостя, и, не узнавши Чайкина, с самым почтительным и даже боязливым видом подошел к нему и спросил:
– Чем могу служить вам?
Чайкин рассмеялся и, протягивая руку, проговорил:
– И вы не узнали? Помните Чайкина? Вы меня на пристани встретили и к себе увезли и на «Динору» определили.
Старый еврей был крайне удивлен и джентльменским видом Чайкина и главным образом тем, что он зашел к нему, несмотря на то, что он хотел поступить с ним далеко не хорошо, советуя наняться в матросы за десять долларов в месяц.
О том, что Чайкин благодаря Ревекке знал, какого рода грог хотели ему приготовить, Абрамсон, разумеется, и не догадывался, как и не догадывался, почему молодой матрос оказался таким «умным» при найме и отчего упорно отказывался от угощения, предложенного штурманом Гауком.
– Ай-ай-ай! И как же я рад, что вы не забыли меня, господин Чайк, и пришли к старому Абрамсону… Я вам и сказать не могу, как я рад… – с искренней радостью говорил Абрамсон, крепко пожимая Чайкину руку и упрашивая садиться…
И, присаживаясь на ветхое кресло сам, продолжал:
– А Ривка бедная все нездорова… и очень нездорова…
И мне ее очень жаль… А дела мои этот год неважны были, господин Чайк… Пхе!
И на омрачившемся лице старого еврея появилось что-то удрученное и жалкое.
Чайкин заметил, что Абрамсон сильно постарел и опустился за этот год и как будто стал еще худее. Его черный сюртук совсем лоснился, а цилиндр был рыжеватого цвета. Видно было, что дела были не только неважны, а и вовсе плохи.
– Отчего неважны, Абрам Исакиевич? – спросил Чайкин.
– Комиссионерство плохо идет… Мало матросов через меня нанимаются на суда… И капитаны меньше дают комиссии… И все это пошло с тех пор, как вы уехали! –
прибавил старик, и его большие черные глаза, глубоко запавшие в глазницах, грустно глядели из-под нависших густых бровей.
Он, разумеется, не объяснил, почему именно плохие дела совпали с отъездом Чайкина. Он не хотел признаваться, что и жена и дочь отказались быть соучастницами в его преступном ремесле и не приготовляли более грога, после которого жертва засыпала и отвозилась на корабль, нуждающийся в матросе.
Приходилось эксплуатировать такого матроса, бежавшего с своего судна и приведенного с пристани или из какого-нибудь кабака, без помощи грога и, таким образом, получать гораздо менее «комиссии» и с капитанов, чем прежде, так как матросы были менее сговорчивы, хотя обыкновенно их и «накачивали» перед тем, как заключать договор.
Правда, совесть Абрамсона была гораздо покойнее, и
Ревекка не смущала отца своими безмолвными, полными укора взглядами, а, напротив, стала несравненно внимательнее и нежнее к отцу, но зато дела шли хуже, и матросы все реже и реже являлись временными жильцами той каморки, в которой ночевал в первую ночь на чужбине Чайкин.
– А что же, Ривка, ты ничем не угостила дорогого гостя? – спохватился Абрамсон.
– Я предлагала… не хотят.
– Благодарю вас, Абрам Исакиевич. Я ничего не хочу…
– А какая у меня бутылка коньяку есть!.
И Абрамсон, желая выразить достоинство коньяка, причмокнул губами и сощурил глаза.
– Такого коньяку и не пивали, даром что глядите совсем джентльменом… Мне его один капитан подарил…
– Я не пью, Абрам Исакиевич.
– Помню, как вы тогда отказывались, когда вас штурман угощал. Но ведь теперь никто вас не нанимает… Это не гешефт… хе-хе-хе… а я желаю угостить земляка и хорошего человека, который негордый и, несмотря на свой костюм, пришел к Абрамсону… И вы меня очень даже сконфузите, господин Чайк, ежели откажетесь выпить хоть чашку чаю с коньяком… Завари, Ривочка, чаю и подай бутылку… Там еще осталось.