– Новый, слышно, добер и справедливый человек.
– Все они добры, только не к нашему брату! – сказал
Дунаев, не забывший прошлого. – Положим, я рад, что так вышло: по крайней мере здесь человеком стал! – прибавил он.
– Должна вскорости перемена выйти насчет матроса от царя. Он крестьян освободил… теперь и о матросиках вспомнил.
– Какая такая перемена?
– А чтобы не драть больше людей…
– Не драть? Откуда ты это слышал, Чайкин?
– Лейтенант Погожин насчет этого обсказывал старшему офицеру тогда в саду… Я слышал, как он говорил:
«Теперича шабаш вашему безобразию… От царя, мол, указ скоро такой выйдет… Матросу права будут дадены!» –
уверенно говорил Чайкин.
– Дай-то бог! Давно пора…
– Господь умудрил, и пришла пора…
Прошел час, что наши приятели дожидались на пристани, а баркас с «Проворного» не шел.
– Видно, сегодня земляков не пустят на берег! – вымолвил Дунаев.
– Подождем еще… Может, и приедут.
– А вот и концырь наш… К адмиралу едет являться!
И Дунаев указал на высокого пожилого господина в форме, который садился в шлюпку.
– Он русский?
– Нет, из немцев…
– И по-русски не говорит?
– Говорит. Богат, сказывают…
– А вон и гичка с адмиральского корвета отвалила.
Видно, сам адмирал на ней…
Щегольская адмиральская гичка скоро подошла к пристани. Вслед за ней пристал и консульский вельбот.
Из гички выскочил адмирал в статском платье и за ним его флаг-офицер. К ним присоединился консул.
Он предложил адмиралу свою роскошную коляску, но адмирал отказался и вместе со своим флаг-офицером сел в извозчичью.
– С носом оставил концыря! – заметил Дунаев смеясь.
– А лицо у адмирала доброе! – промолвил Чайкин.
– Очень даже приветное! – подтвердил и Дунаев. – И
гребцам отдал приказание, когда быть за ним, по-хорошему, не то что как другие… точно облаять хочет… Диковина! Вроде как был один командир у нас, редкостный командир… Ни разу не забижал… Недаром матросы его Голубем прозывали… Однако не было ему ходу по службе… В отставку вышел.
– Мне и Кирюшкин об одном таком сказывал…
– Кирюшкин? Иваныч? Пьяница?
– Он самый.
– Так мы с ним у самого этого Голубя на шкуне одно лето служили… Он, значит, про того же самого командира и говорил… Так Кирюшкин на «Проворном»… И цел еще… А я полагал, давно ему пропасть… Шибко запивал и до последней отчаянности…
– Он и теперь шибко пьет… с отчаянности… Но только добер сердцем… Меня пожалел тогда, как меня первый раз наказывали, просил унтерцеров, чтобы полегче… Его-то я и поджидаю… Хочется повидать его да поблагодарить…
– Добро-то помнишь?
– Как его не помнить!
– А редкий человек его помнит.
– Вот и баркас идет! – объявил Чайкин.
Баркас, полный людьми, показался из-за кормы корвета и медленно и тяжело подвигался на веслах к берегу.
– Закутят сегодня земляки! – усмехнулся Дунаев. –
Давно я российских матросиков не видал! – прибавил он радостно.
Оба беглеца не спускали глаз с баркаса.
Баркас уже был недалеко.
– А вон и боцман наш! – проговорил Чайкин.
– Ишь галдят землячки… Рады, что до берега добрались!..
Действительно, с баркаса слышались шумные разговоры и веселые восклицания.
Баркас между тем пристал. Дунаев и Чайкин подошли поближе к пристани.
Молодой мичман, приехавший с матросами, выскочил из баркаса и проговорил:
– Смотри, ребята! к восьми часам будьте на пристани!.
– Будем, ваше благородие! – дружно отвечали матросы и стали выходить, весело озираясь по сторонам.
Чайкин видел, как впереди прошли боцманы, два унтер-офицера и подшкипер, как затем, разбившись по кучкам, проходили матросы, направляясь в салуны, и увидал, наконец, Кирюшкина, отставшего от других и озиравшего своими темными глазами толпу зевак, стоявшую на набережной у пристани.
– Он самый, Кирюшкин и есть! – весело проговорил
Дунаев, узнавший старого сослуживца.
– Иваныч! – окликнул старого матроса Чайкин.
Кирюшкин повернул голову и сделал несколько шагов в ту сторону, откуда раздался голос.
И хоть Чайкин и Дунаев были в нескольких шагах от него, он их не признал.
– Иваныч! – повторил Чайкин, приближаясь к Кирюшкину.
– Вась… это ты?
Суровое испитое лицо старого матроса озарилось нежной, радостной улыбкой, и он порывисто протянул свою жилистую, шершавую и просмоленную руку.
– И какой же ты, Вась, молодец стал… И щуплости в тебе меньше… Небось хорошо тебе здесь?.
– Хорошо, Иваныч…
– Лучше, братец ты мой, вашего! – промолвил Дунаев смеясь. – А меня не признал, Иваныч?
– То-то, нет…
– А Дунаева помнишь на шкуне «Дротик». У Голубя вместе служили…
– Как не помнить! Только тебя не признал. И ты в мериканцах?
– И я… Пять лет здесь живу…
Они все трое пошли в один из кабачков подальше, где не было никого из русских матросов.
– Так-то верней будет, – заметил Дунаев, – небось не узнают, что ты с беглыми!
– А мне начхать!.. Я было за Чайкина боялся, как бы его не сволокли на клипер… Бульдога грозилась… Но такого закон-положения нет, чтобы можно было взять? Ведь нет, Вась?
– То-то, нет! – отвечал Чайкин.
Дунаев приказал бою подать два стаканчика рома и бутылку пива для Чайкина.
– И вовсе он без рук остался, Вась… Его с клипера убирают… И Долговязого вон! Новый адмирал обоих их увольнил… Прослышал, верно, каковы идолы! И у нас на
«Проворном» как узнали об этом, так креститься стали…
Освобонили нас от двух разбойников… Таких других и не сыщешь… Теперь, бог даст, вздохнем! А тебя, Вась, Долговязый приказал было унтерцерам силком взять… Да как капитан побывал с лепортом у адмирала, так приказ отменил… «Не трожьте, мол, его». Да они и так бы не пошли на такое дело… Никто бы не пошел, чтобы Искариотской
Иудой быть… Будь здоров, Вась! Будь здоров, Дунаев!
И с этими словами Кирюшкин опрокинул в горло стаканчик рома.
Проглотил стаканчик и Дунаев, отхлебнул пива из стакана и Чайкин.
Дунаев велел подать еще два стаканчика.
– Теперь форменная разборка над собаками пойдет! –
продолжал Кирюшкин.
– Судить будут?
– Вроде бытто суда. Потребуют у них ответа… И как дадут они на все ответ на бумаге, гайда, голубчики, в Россию… Там, мол, ждите, какая выйдет лезорюция.
– Увольнят, верно, в отставку! – заметил Дунаев.
– То-то, другого закон-положения нет.
Снова Кирюшкин выпил с Дунаевым по стаканчику.
– Скусный здесь ром, братцы! – промолвил, вытирая усы, Кирюшкин. – Помнишь, Вась, в прошлом году вместе съезжали?
– Как не помнить… Вовек не забуду.
– Так из-за этого самого рому я все пропил…
– А ты бы полегче, Иваныч! – участливо заметил Чайкин.
– По-прежнему жалеешь?. Ах ты, божья душа! – необыкновенно нежно проговорил Кирюшкин. – Но только сегодня за меня не бойся… Явлюсь в своем виде назло
Долговязому…
Выпили Дунаев и Кирюшкин по третьему стаканчику, а после потребовали уже бутылку.
И с каждым стаканчиком Кирюшкин становился словоохотливее.
Он расспрашивал Чайкина о том, как он провел год, дивился его похождениям и радовался, что он живет хорошо.
Однако он в душе не одобрял поступка Чайкина и единственное извинение находил лишь в щуплости молодого матроса.
И когда тот окончил свой рассказ, Кирюшкин проговорил:
– Так-то оно так, Вась… Рад я, что ты живешь хорошо… и форсистым стал, вроде бытто господина, и по-здешнему чешешь… и вольный ты человек… иди куда хочешь и работай какую работу хочешь. А все-таки отбиваться от своих не годится, братец ты мой… В какой империи родился, там и живи… худо ли, хорошо, а живи, где показано…
– Неправильно ты говоришь, Иваныч! – вступился Дунаев.
– Очень даже правильно… Положим, Чайкин был щуплый и пропал бы на флоте, и ему можно простить, что он в мериканцы пошел. Но ежели ты матрос здоровый, – ты не должен бежать от линьков в чужую сторону… Недаром говорится: «На чужбине – словно в домовине».
– Говорится и другое: «Рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше».
– Да еще лучше ли здесь-то? Небось тоже люди живут…
– Люди, только поумнее… А что ж, по-твоему, у вас на
«Проворном» лучше? Так на нем и терпи?
– То-то, терпи… Как ни терпи, а ты все со своими российскими… Русским и останешься… А то что ты теперь? Какой нации стал человек?
– Американской! – не без гордости проговорил Дунаев.
– И ты, Вась, станешь мериканцем?
– Стану, Иваныч.
– Ну, вот видишь… мериканец! – не без презрения протянул Кирюшкин, имевший очень смутные понятия о странах, в которых бывал. – Какая такая сторона Америка?.. Какой здесь народ? Вовсе, можно сказать, оголтелый!
Всяких нациев пособрались, и… здравствуйте! друг дружку не понимают… Здесь никакого порядка! Шлющий народ… – не без горячности говорил Кирюшкин, значительно возбужденный после пятого стаканчика рома.
– Здесь, может быть, больше порядка!.. – попробовал возразить Дунаев.
– По-ря-док!? Нечего сказать, порядок! – протянул
Кирюшкин. – Шляются, галдят на улице… и все неизвестно какого звания.
– Да полно вам спорить! – вступился Чайкин, видя, как горячился Кирюшкин, и хорошо понимавший, что его не разубедить.
– Мне что спорить… Я российский и российским и останусь. А тебя, Вась, мне жалко, что ты в мериканцы пошел. Не будь ты таким щуплым, я сказал бы тебе: возвращайся на «Проворный»… А тебе нельзя… И очень тебя жаль, потому… как ты жалостливый. И я за твое здоровье… выпью еще. Эй, бой черномазый! – крикнул Кирюшкин, обращаясь к негру.
– Будет, Иваныч.
– Один стаканчик, Вась… Дозволь…
– Право, не надо, Иваныч… Как бы тебя Долговязый опять не наказал, как вернешься.
– Я в своем виде. И я никого не боюсь. А я тебя очень даже люблю, матросик. Жалеешь ты старую пьяницу! А
ведь меня, братцы вы мои, не жалели! Никто не жалел