Часа через два я вышел из квартиры. Намерения мои насчет Хабаровска и супружеского счастья с китаянской мадам Баттерфляй изменились. Теперь я решил никуда не ехать, это было бы действительно бессмысленно. Не столько даже из-за очкарика с улыбкой и стоящих за ним структур, сколько из-за самого себя. Ведь убежать от человека по имени Александр Анатольевич Тризников мне было бы куда труднее. Я много передумал за то время, пока находился в квартире. И понял, что мне в любом случае надо быть рядом с Алексеем. Потому что это как громоотвод, когда идет гроза. А там видно будет.
Едва я очутился на улице, как попал под проливной дождь. Жесткие и колючие струи воды хлестали меня наотмашь, будто небесной плетью. А потом действительно разразилась самая настоящая гроза: с гулким артиллерийским громом и сверкающим фейерверком молний. То ли уже салют, то ли еще последнее решающее сражение. Война никогда не затихает, а победы и поражения неизменно меняются местами. Мира в мире нет и не будет, от начала веков. Меня постоянно раздражала эта глупая бабья фраза: Лишь бы не было войны. Так могут говорить лишь трусы, подлецы, придурки, которые готовы всегда бросить оружие и сдать. Неужели эти слепцы не видят, что творится вокруг? Нет, дамы и господа, именно и непременно война, священная и ежечасная, жестокая и беспощадная, потому что иначе нельзя. Иначе — близкая энтропия и апостасия, танатос — смерть, гибель и конец всему. Всему человеческому роду. Собирайтесь-ка на войну, последние люди, против апостатов и энтропиек, как сказал бы мой друг Алексей. Друг? Невольно я подумал о нем именно так. Что ж, лучше иметь в друзьях его, чем Олега Олеговича.
Я поднял воротник куртки и поспешил к автобусной остановке. К груди прижимал кастрюлю с геранью. Решил перебазировать ее в общежитие колледжа. Здесь на нее оказывают слишком негативное влияние. Вредят нормальному фитопроцессу, особенно всякие ублюдки в очках. Вообще-то, может быть, это и не герань вовсе, а девятисил или тысячелистник, я плохо разбираюсь в лекарственных растениях. Но вот нравится мне называть ее геранью и кому какое до этого дело? Называй как хочешь, главное, это сейчас единственное мне близкое существо. А поскольку растения Господь сотворил прежде, чем человека, — то даже старшая моя сестра.
Когда я пересекал перекресток, рядом со мной неожиданно, взвизгнув тормозами, остановился джип. Из него выскочили двое в черных масках с прорезями для глаз. Они схватили меня, как куль с песком, и втолкнули в машину. Вместе с геранью, которую я не выпускал из рук. На переднем сиденье находились еще двое. Шофер и какой-то крупный лось с бритым затылком. Джип тотчас набрал скорость и понесся по улицам. Я даже не успел ничего сообразить, пребывая в некой прострации. Только-только отошел от очкарика с его молодцами, а тут… Маски-шоу и бритые затылки. Весело. Хоть плачь.
— Ну, ты, козел, понял теперь, что попал круче некуда? — не оборачиваясь, спросил лосяра.
Поскольку я не спешил с ответом, то с обеих сторон получил по два удара по ребрам. Кулаки у этих ребят были как у тех — с пудовую гирю.
— Понял, — выдавил я из себя, поскольку у меня перехватило дыхание и потемнело в глазах. Им бы с Олегом Олеговичем работать. А может, они и переходят из одной конторы в другую, меняются кадрами.
— Знаешь, зачем тебя взяли?
— Догадываюсь.
— Молодец, — похвалил мужик с переднего сиденья. Он наконец-то повернул голову. Рыло у него было чуть-чуть повыразительней, чем у племенного хряка восточносибирской породы. А нос расплющен и перебит.
— Где шлюшка твоя, Машка? — задал он очередной вопрос. — И вторая девка?
— А я отку…
Закончить фразу мне не пришлось. Пока меня дубасили мои соседи, лось-хряк продолжал говорить:
— Ты зря пургу гонишь, базар-то фильтруй, а то ласты вмиг склеишь. Мы сейчас в лес заедем, к дубу тебя пришпилим да костерок запалим, под копытами. А хочешь, как Саида, в землю по самое горло зароем и башкой твоей станем пеналь бить?
Далось им всем закапывать меня живьем в землю, как Святогора, — подумал я, хотя сознание мое уже совсем помутилось и голоса доносились издалека, словно за сто метров. И все вокруг виделось размытым и грязным, как через давно не мытое оконное стекло. Но этот спереди, по крайней мере, говорил на более-менее понятном языке, а обрабатывающие меня кувалды изъяснялись почти исключительно на ненормативной лексике.
— Толян, пи-пи-пи, — сказал один из них. — Этот…пи-пи-пи, кажись… пи-пи-пи, отключился… пи-пи-пи. Пи-пи.
А я и в самом деле на короткое время потерял сознание. Не знаю, сколько прошло минут, но когда мне плеснули водкой в лицо, я очнулся. Джип продолжал куда-то мчаться. Теперь, кажется, по окружной дороге.
— Паленая водка-то, — сказал я, слизнув с разбитых губ сивуху.
— А ты думал, мы на тебя Путинку потратим? — хохотнул Толян. — Ну ты, чмо, даешь! Нарочно для таких целей и держим. Вот сщас вольем в тебя литра два этой бормоты, прежде чем строгать станем, ты еще не так запоешь.
— А нельзя ли по-трезвому? — спросил я. — Без строганины.
— Можно, — охотно отозвался бригадир. — Так где Машка с Ольгой?
— Но я действительно не знаю. Потому что…
Очнулся я вновь через несколько километров. Джип продолжал ехать, но уже медленнее. Наверное, выбирали место для стоянки. Для костерка. Это была уже какая-то проселочная дорога.
— Последний раз спрашиваю, — произнес Толян. — Где эти блошки?
— Помолиться-то хоть перед смертью дадите? — спросил я.
— Дадим, дурилка картонная, — ответил он. — А мог бы жить. Сам свою судьбу выбрал.
— Вы ведь тоже не вечны. Авось, встретимся еще, на Страшном суде. Тогда поймете, что зря душу загубили.
Я ожидал худшего, но на этот раз, как ни странно, меня бить больше не стали.
— Толян… пи-пи-пи… а он…пи-пи… кажись… пи-пи-пи… не врет… пи.
— Сам вижу, — откликнулся бригадир. — Ладно. Тогда вот что. Даю тебе, брателло, последний шанс. Сердце у меня доброе. А ты мужик, видно, неплохой. Другой бы давно дубака дал. Один тут весь салон облевал, пока мы его довезли до опушки. Поэтому сделаешь то, что я тебе скажу. Не выполнишь — кишки выпущу и тебе же скормлю. Усек главную идею?
— Усек, — кивнул я. — Я куриный супчик с потрохами не очень-то как-то…
— Правильно. Вот и позвонишь мне, когда появится на твоем горизонте Маша Треплева. Или Ухтомская. Или обе вместе.
Он протянул мне свою карточку. И добавил:
— И вообще, будешь теперь работать на меня. Я интеллигентов уважаю. А то все эти… пи-пи-пи-пи-пи-пи-пи-пи… А теперь выбросите его вон, пока я не передумал.
И меня действительно вышвырнули из машины, даже не снижая скорости. Следом полетели кастрюля с геранью и мой посох. Я некоторое время полежал на земле, провожая джип взглядом. Потом, покряхтывая, поднялся. Вытащил из кармана две визитные карточки с телефонными номерами. На одной из них было отпечатано: Олег Олегович Тамбовский. Куратор выставок. На другой еще похлеще: Анатолий Кемеровский. Академик Всероссийской академии изящной словесности. Больше никакой лишней информации. Достаточно ясно и лаконично. Куратор и академик. Почти из одного творческого цеха. Почему бы не написать пониже: Лауреаты Государственной, Ленинской, Сталинской и Нобелевской премий?
Я подобрал кастрюлю с геранью и оперся на посох. Итак, одному из них нужен Алексей, другому — Маша. То есть святые мощи и драгоценный крест. Насколько я могу понять. А я — посередине, меж двух огней. Или уже в огне? И куда мне теперь идти? Но размышлял я не слишком долго. Путь мой лежал в Москву.
Россия странница на земле. Странная и непонятная для чужих народов. Другие государства сидят по своим домам и боятся носа высунуть, а она ходит, опирается на посох православия. Ее поскорее стараются проводить взглядом, лишь бы исчезла с глаз, не тревожила давно омертвевшую душу. На Западе богатство и комфорт, техника и прогресс, уют и спокойствие, а в России всегда смута, раскол, смятение, раздоры и междоусобицы, голод и мор, нищета и анархия, много чего, что несет в своей котомке эта несчастная странница. Но нет той непомерной гордыни, что в европах и америках, нет ослепляющего зла и глубокого, уже постхристианского уныния, нет еще того вселенского блуда и содомии, от которых пал Вавилон и падет Запад. Нет у них там страха Божия, да и Бога-то самого там давно нет. Они знают это и боятся еще пуще. Перестройка придет и к ним, из России, ответным бумерангом. Вот тогда-то и откроются там невиданные ужасы, подлинное людоедство, от которого померкнет все, что с их помощью натворили в России сами же русские иуды. Они хотят мира и безопасности? Получайте. По словам апостола Павла, обращенным им к фессалоникийцам: Когда будут говорить: мир и безопасность, тогда внезапно постигнет их пагуба, подобно как мука родами постигает имеющую во чреве, и не избегнут!.. Мы же, будучи сынами дня, да трезвимся, облекшись в броню веры и любви и в шлем надежды спасения, потому что Бог определил нас не на гнев, но к получению спасения чрез Господа нашего Иисуса Христа, умершего за нас, чтобы мы, бодрствуем ли, или спим, жили вместе с Ним.
И странница эта бодрствует днем и ночью, терпения и любви ей не занимать. Гоголевская тройка с мертвой душой шулера в карете проносится мимо, летит на Рублевское шоссе, в золотой особняк. В болотном тумане Питера подросток Достоевского смотрит на склизкий город, где красуется бронзовый всадник на жаркодышащем, загнанном коне, то ли это Собчак его оседлал, то ли Путин. И всюду разорванный и разворованный воздух. Всюду пауки, жабы и змеи, повыползавшие из своих щелей. Хочется закрыть воспаленные глаза, но и сквозь веки видишь всю эту лютую нечисть, слышишь визг и смех лицедеев, не можешь уже ни говорить, ни дышать. Способен только еще идти по своей Святой земле и нести последнюю жертву. А жертва эта — сама Россия, удерживающая покуда мир от конечной и бездонной пропасти.
…Я выбрался на окружную дорогу и продолжал топать к Москве, постукивая палкой по асфальту. Наверное, весь измочаленный и избитый, с этим сучковатым посохом и геранью в кастрюле, я производил впечатление сумасшедшего. Или библейского пророка, побитого камнями и унесенного на чудесном облаке из глубины времен в двадцать первый век. Автомобили проносились мимо, никто ни разу не затормозил. Да мне это было и не нужно. Сам дойду. А куда я стремился? Не представлял даже. Просто шел, а идти было, как ни странно, легко и порой весело. Я что-то и напевал себе под нос, какой-то игривый мотивчик, махал в такт посохом, как дирижерской палкой, отчего, должно быть, окончательно походил на ненормального. Кто ж станет останавливаться и приглашать в салон? Да еще на исходе дня. Дураков нет. Остались одни мудрецы, которые в свои же сети и улавливаются. Я лишь грозил им зачем-то вслед посохом и продолжал мурлыкать свою песню.
И тут вдруг одна из легковых автомашин, пежо, кажется, проехав мимо меня метров с двести, притормозила, а потом дала задний ход. Я остановился, ожидая очередных неприятностей. Дверца пежо открылась и оттуда высунулась голова Якова.
— Ну и ну! — только и сказал он. — Где это вас угораздило так назюзюкаться, Александр Анатольевич?
— Телом бренным упал с горы Елеонской, — сумрачно отозвался я, постукивая посохом. — Душа же воспарила и радуется.
— С вами все в порядке? — озадаченно спросил он. — Залезайте скорее в салон. Заодно и коньячком погреетесь. Вам не повредит, даже потребно.
— Откель транспорт-то, чадо?
— У друзей напрокат взял, отче. Или падре? Я немного путаюсь в конфессиях.
Немного поразмыслив, я все же залез в пежо. Там, на заднем сиденье, увидел Машу. Но почему-то не слишком удивился этому.
— Вот потому-то мы и ездили в Сергиев Посад, в лавру, с целью просветительства, — сказала она.
— Я специально напросился, — добавил Яков, протягивая мне фляжку. — А Маша любезно согласилась на роль экскурсовода.
Глотнув коньяка, я заметно потеплел и подобрел. О происшедшем со мной больше не хотелось думать. Ни об академиках, ни о кураторах. Тамбовские и Кемеровские могут пока отдыхать. Я блаженно закрыл глаза и откинулся на спинку сиденья, продолжая прикладываться к фляжке. Автомобиль мягко катил к столице. Некоторое время в салоне хранилось молчание.
— А с тобой что снова приключилось? — нарушила его Маша.
— Забрел не туда. Дикие лисы покусали, — ответил я уклончиво.
— Хорошо, что не гуси, — засмеялся Яков. — По радио передавали, что в Подмосковье домашняя птица стала набрасываться на своих хозяев. Куры, утки, а кое у кого и павлины со страусами совсем оборзели, заклевывает чуть ли не до смерти, причем метят в глаз. В Шатурах две женщины находятся в реанимации. Сбесились даже попугаи в клетках. Тараторят без умолку, несут всякую ерунду. И некоторые, между прочим, на древних языках — на арамейском, санскрите, латине, не исключено, что и на шумерском — еще не успели определить. А кенары перестали петь. Напротив, молчат, как воды в рот набрали.
— Это, наверное, была юмористическая передача, — сказал я. — В мире Жванецкого.
— Нет, Радио России.
— Гадио России, — поправила Маша. — У них там у всех с буквой р не очень как-то. Но мы и сами видели, как индюшки бежали по шоссе и бросались под машины.
— Кончали свою индюшачью жизнь самоубийством, — добавил Яков, подмигнув мне в водительское зеркальце. — Показывали пример своим старшим братьям. Или меньшим? Ведь живность Господь также сотворил раньше людей, не так ли?
Все-то он знает. И будто мои недавние мысли подслушивал. Прямо не человек, а посланец какой-то. Из каких сфер?
— Ну а как вам в лавре? — спросил я.
— Да так… — коротко отозвался он, словно процедил сквозь зубы. И свернул тему: — Вас куда доставить? Мне-то еще надо по Москве покататься, дела всякие.
— К метро.
Через некоторое время мы остановились возле станции ВДНХ. Маша вышла вместе со мной. Попрощалась она с Яковом холодно. Когда пежо отъехало, я произнес:
— Не пойму, когда ты успела с ним договориться насчет экскурсии?
— Еще вчера вечером, — ответила она. — А что?
— Нет, ничего. Просто надо было поставить об этом в известность меня или Алексея.
— А вы сторожа мне?
— Но волнуемся же. Особенно он. Мне-то до желтизны. Я привык к твоим выкидонам.
— А что такого случилось? Человек интересуется православием, святыми реликвиями. Мой долг — объяснить ему, рассказать. Может быть, он хочет стать неофитом?
— Что он хочет — нам неизвестно. И все равно. Так порядочные невесты не поступают.
— Я — невеста непорядочная, тебе это знать лучше всех.
— С тобой просто невозможно разговаривать. А куда ты сорвалась ранним утром?
— Скажу об этом, когда встретимся с Алексеем.
Я вернул ей ее мобильный телефон, и всю дорогу до общежития на Бауманской мы промолчали. Я лишь продолжал мелкими глотками прикладываться к присвоенной фляжке. Яков не обеднеет. Скорее всего, он прокручивает тут какие-то финансовые аферы, и дела у него идут неплохо. Впрочем, его истинные цели действительно неясны. Туман и тайна. Вот его бы в лапки к Олегу Олеговичу или Кемеровскому. Куратор с академиком быстро бы выяснили, что за птица такая, какой павлин-мавлин прилетел? А что, это интересная идея…
Так же молча мы подошли к зданию общежития. И первым, кого встретили, был комендант.
— Тараканы вернулись! — радостно сообщил бравый отставной майор. Словно это было главным и долгожданным событием в его жизни.
— Поздравляю, — сказал я. — Теперь можете спать спокойно.
— Да, но зато из подвалов исчезли все крысы, — он почесал затылок. — Ночью, все до единой. Как сговорились, право.
— А вы, Лев Юрьевич, этим сильно расстроены? — спросила Маша.
— Не в том дело. Просто — непорядок. Когда я чего-то не понимаю — я того боюсь. Ну скажите на милость, почему то тараканы слиняли, то крысы маршевым броском под зов трубы?
— Но ведь возвращаются же? — утешила его она.
— О какой трубе вы говорите? — поинтересовался я. — Или это аллегория?
— Всю ночь что-то гудело, — ответил он. — Никто не может понять толком. То ли где-то в теплоцентрали, то ли…
— Иерихонская, — подсказала Маша. — Тогда чего волноваться из-за каких-то крыс?
— Глотните-ка лучше коньяка, — предложил я ему фляжку.
Он благодарно взял, глотнул и сунул ее себе в карман. Что легко приходит — то так же легко и уходит. Но я этим был нисколько не огорчен. По крайней мере, гораздо меньше, чем комендант — поведением крыс и тараканов.
— А ваш друг, между прочим, уже здесь, — сказал он и ушел, покачивая в недоумении головой и бормоча что-то себе под нос.
Бедняга! Мне бы его заботы. Или хотя бы часть их. Вместо той головной боли, которой меня наградили куратор с академиком. Вот уж кто со своими подручными настоящие крысы и тараканы. Но они так просто не уходят и не возвращаются, сами по себе. Их вызывают власть предержащие, и не под глас иерихонской трубы, а под дудочку флейты, которая звучит испокон веков. Мелодия эта сладка и для обычных простых людей, вроде Льва Юрьевича, типичного советского человека, заброшенного в Россию двадцать первого века и чудом здесь уцелевшего, даже ставшего маленьким комендантом общежития. Звуки дудочки манят и обещают чуть-чуть власти, немного денег на прожитье, капельку славы, ложку любви и мензурку счастья. Только иди вместе со всеми, не выбивайся из колонны, не отставай и не забегай вперед. А уж за строем присмотрят кураторы и академики. Будь как все, и всё будет. То есть ничего. Иди, куда тебя зовет эта волшебная мелодия, к бездне. Удачи тебе, человек толпы…
Алексей, ожидавший нас в двухкомнатном номере, был непривычно бледен и взволнован.
— Кремль удавился, — сказал он. — Я был там только что. Страшное зрелище.
— Надеюсь, тебя никто не видел? — спросил я, выставляя кастрюлю с геранью на подоконник. — А то еще повесят на тебя его смерть. Печально, конечно, но я так и предполагал.
— Кажется, никто. Дверь была, как всегда, не заперта. Я вошел. Кошка какая-то мимо меня шмыгнула… У него ведь не было кошки?
— Нет, — сказала Маша. — В прошлый раз не было. Хотя кошатиной пахло. В каждом подъезде их полно.
— Может, кошка ему глаза и выгрызла? — спросил сам у себя Алексей. — Стоит на коленях, а удавка на батарею накинута. Будто пытался молиться. Это надо очень постараться, чтобы умудриться повеситься в такой позе.
— Или другие постарались, — произнес я. — А с глазами-то что?
— Нету, — глухо ответил Алексей. — Я же говорю: совсем. Начисто отсутствуют. Словно выскреб кто. Я и подумал — кошка.
— Эти могут, когда голодные, — согласилась Маша. — У меня в детстве был кот, который воровал у соседей по даче куриные яйца. Не потому что хотел жрать, а из вредности. Выкатывал сколько мог из курятника, через дыру в стенке, а потом разбивал лапой. Ученый был, нравилось ему слушать, как соседка орет. Его даже петух боялся. Потому что он ему тоже один глаз выцарапал.
— Ну, хватит о котах и кошках, — сказал я. — Дело-то серьезное. Значит, тебя никто не видел. А записку-то он хоть какую-нибудь оставил?
— Не знаю. Некогда мне было смотреть. Или искать по карманам. Я как увидел, так сразу и ушел. На улице уже вызвал по телефону милицию. Правда… есть одно обстоятельство. Которое меня сильно тревожит.
— Какое?
— В квартире Матвея Ивановича икон не было. Ни одной. Это я хорошо помню, по первым двум посещениям. Старик порвал с верой. А тут вдруг появилась, одна, бумажная, рядом с ним, на подоконнике. И на лике — также глаза выколоты. Вот что ужасно.
Он замолчал. А я не мог представить себе эту сцену: как старик сначала кощунствует над иконой, затем в безумии выскребывает себе глаза, а потом набрасывает петлю на шею и медленно давится. Тут надо не только потерять разум, но призвать на помощь и силы ада.
— Какое-то ритуальное самоубийство получается, — сказала Маша, поежившись.
— Либо убийство, — добавил я, продолжая гнуть свою линию, поскольку не мог поверить в такой добровольный уход из жизни Матвея Ивановича, что бы он там ни натворил в прошлом. — Если исходить из того, что смерть старика была насильственной, то почему его ослепили? Да еще с такой жестокостью. Почему надругались над святым образом? Действительно, в этом есть что-то зловеще-ритуальное. В стиле нынешних безбожников-постмодернистов-авангардистов. Всех этих маратов-гельманов, кибировых, куликов и прочих человек-собак. Но они-то — всего лишь жалкие и убогие трусы, способные только лаять из подворотни. А тут чувствуется рука матерого сатаниста-профессионала, который оставил свою метку, знак. В назидание. Дескать, так будет с каждым, кто меня ослушается. Кто попробует вернуться ко Господу. Отсюда и изуродованная икона.
— Слепой Кремль, — подсказала Маша. — Это тоже весьма символично. Характерно для нынешнего времени. Сначала запродал душу дьяволу, потом перестал видеть и слышать, а в конце концов пришел к такому исходу.
— Что бы там ни было, загадок действительно много, — вздохнул Алексей. — Но давайте вернемся к нашим делам. Завтра уже шестнадцатое сентября. Остается всего три дня. Ольгу Ухтомскую мы упустили.
И он рассказал Маше, что произошло сегодня утром.
— Кстати, поведай уж и ты нам, где была, — напомнил я ей. Кроме лавры. Может быть, Алексей из деликатности об этом не спрашивает, но раз уж мы одна команда, то хотелось бы знать. Хотя бы в общих чертах. Между нами-то давайте без загадок!
(И это говорил я, который практически дал согласие работать и на Олега Олеговича, и на Кемеровского…)
— Будем предельно откровенны, — добавил я с дурной улыбкой и начиная вдруг подмигивать левым глазом.
— Ты чего зраком дергаешься, член команды? — подозрительно спросила Маша. — Конечно, расскажу. Я была в приюте для имбицилов, в Черустях. Это почти девяносто километров от Москвы.
Новость была неожиданная, я даже прикусил язык. А тик исчез.
— Добираться далеко, поэтому я ушла рано утром, пока вы все еще спали, — продолжила Маша. — Там не только олигофрены и дауны, там и дети с церебральным параличом, и с аутизмом, и просто брошенные, а оттого несчастные и замкнутые. Словом, свезли со всей Москвы — и с глаз долой, подальше от казино и бутиков. А то, не дай бог, общую картину испортят. Картину Репина: Не ждали.
— А что тебя туда занесло? — спросил я. — Ты вроде уже взрослая и более-менее нормальная. И не брошенная. Не знаю только, как насчет счастья. Не приняли?
— Дурак, — вынесла она лаконичный диагноз. — Вы помните ту фотографию, где Ольга Ухтомская заснята с детьми? На заднем плане — ветхое двухэтажное строение с колоннами и мансардой. Я долго ломала голову: где же я это видела? И вчера ночью вспомнила. Когда я подрабатывала в Бульварном кольце, то делала репортаж об этом детском приюте в Черустях. Заметка получилась дрянной, но это сейчас не важно. Главное, я подумала, что раз Ольга запечатлена на снимке с детьми и хранит фотографию на память, то что-то ее связывает с приютом. Что-то очень важное. Меня охватило такое нетерпение, что я решила немедленно ехать.
— И забыла на столе свой мобильник, — сказал я. — А Ольга тебе по нему как раз и звонила. И если бы ты так не торопилась, то все могло бы повернуться совсем иначе. Когда ты перестанешь вострить лыжи, не досчитав хотя бы до семи?
— Считают бухгалтера, — ответила Маша.
— И что было дальше? — спросил Алексей.
— Я приехала. Пообщалась с директрисой. И узнала, что Ольга Ухтомская действительно там работает. Три раза в неделю: по понедельникам, четвергам и субботам. Она обучает детей не только грамоте, но и боголюбию, насколько я поняла. У нее есть даже своя маленькая комнатка, если надо задержаться и переночевать. Я даже заглянула в нее. Все очень чисто, прибрано, и ничего лишнего. Только иконы. А еще директриса сказала, что у нее здесь был старый сундучок, который она совсем недавно куда-то увезла. И главное, Ольга настолько привязана к этим несчастным детям, что всей душой с ними. И еще не было случая, чтобы она не приехала на занятия, пропустила свои дни. А потом… потом я уехала, потому что мне надо было… Словом, уехала, и все.
Тут Маша посмотрела на меня и подала взглядом знак, чтобы я молчал. Но Алексей и не обратил внимания, пребывая в своих мыслях. Интересно, а как бы он среагировал на то, что его невеста возила в лавру Якова? Впрочем, вполне возможно, что даже бы и одобрил. Бессребреники все такие.
— Завтра среда, — произнес он. — Впереди остается один день, когда Ольга будет в приюте. Четверг. В субботу уже будет поздно. Сроки заканчиваются. Времени у нас совсем мало. Если не найдем Ухтомскую до четверга, едем в Черусти.
— А как Агафья Максимовна, ты был у нее? — спросил я.
— Быть-то был, — ответил Алексей со смущением в голосе. — Да только тоже все как-то очень странно.
— Но она-то хоть жива?
Он вытащил из кармана крохотный листочек бумаги.
— Не знаю. Но верю, что жива. Там возле дома какие-то люди крутятся. Дверь заперта. Никто не откликается. Я уже хотел уходить, как из соседней квартиры выглянула соседка. Такая же пожилая, как и Агафья Максимовна. Напуганная чем-то. Она только спросила шепотом: Вы Алексей Новоторжский? Потом протянула этот листок и быстро за собой дверь закрыла. Что-то происходит. Я так понял, что Сафонова куда-то уехала. Но успела передать соседке записку для меня.
— Карусель какая-то, — сказала Маша.
Я взял листочек бумаги и прочел вслух:
— Идеже аще не приемлют вас, исходяще из града того, и прах, прилипший к ногам вашим, отрясите… Иерусалим не познал времени посещения своего.
Потом протянул записку Маше. Она также прочитала, но молча. И вернула Алексею.
— Ты что-нибудь поняла? — спросил я у нее.
— Нет.
Алексей аккуратно сложил листочек и положил обратно в карман.
— Это евангельские фразы, — произнес он. — Если не ошибаюсь, от апостола Луки. Смысл в общем-то ясен. Но тут важен контекст. Что хотела сказать мне этими словами Агафья Максимовна? Она не могла написать открыто, потому что, наверное, опасалась, что записка попадет в чужие руки. И послание это человек невоцерковленный не поймет.
Но она надеялась, что я догадаюсь. А я. — и он виновато развел руками. — Думаю, думаю, и ничего пока не соображу.
— Напряги мозги как следует, — сказал я — Что означает: отряхнуть прах, прилипший к ногам? Почему Иерусалим не познал времени посещения?
Маша вступилась за Алексея:
— Ты бы сам мозгами поработал. Когда Господь въехал в Иерусалим на молодом осленке, то все Его славили и бросали на дорогу свои одежды и пальмовые ветви. Но Христос, смотря на народ, заплакал о нем и о городе. Он знал, что через три дня они будут кричать уже другое, требуя казни.
Алексей продолжил за нее, вытащив из кармана Евангелие и найдя нужную страницу:
— Он сказал: ибо придут на тебя дни, когда враги твой обложат тебя окопами, и окружат тебя, и стеснят тебя отовсюду, и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне, за то, что ты не узнал времени посещения твоего. И вошедши в храм, начал выгонять продающих в нем и покупающих, говоря им: написано: дом Мой есть дом молитвы; а вы сделали его вертепом разбойников… Первосвященники же и книжники и старейшины народа искали погубить Его.
Закрыв Евангелие, он задумался.
— Может быть, она имела в виду другой город — Москву? — произнес я.
— Тут конечно же двоякий смысл, — согласился Алексей. — И в первой, и во второй фразе. Иначе и быть не может. Агафья Максимовна, как умела, зашифровала свою записку ко мне. А то, что Москва стала городом фарисеев и вертепом разбойников, — это несомненно.
Было уже довольно поздно. После всего пережитого за сегодняшний день мне хотелось сейчас лишь одного: упасть на кровать и отключиться. Но Алексею тем не менее я дал суровое задание:
— Вот сиди теперь всю ночь и расшифровывай.
— Я и сам не усну, пока не догадаюсь, — ответил он.
Среди ночи меня разбудил непонятный монотонный шум. Словно где-то за окном (или на первом этаже, в подвале) работала гигантская бор-машина. Гул этот порой то затихал, то, напротив, становился еще сильнее, громче, как будто сверло добиралось до обнаженного нерва в дупле зуба, и тогда слышался уже визг больного — мучительный, но короткий: и вновь шло однообразное гудение. Лев Юрьевич, комендант общежития, оказался прав. Похоже, с теплоцентралью действительно было что-то не в порядке. Или же это дудела огромная труба, если уж не библейского, то московского происхождения.
— В полночь началось, — сказал Алексей, увидев, что я приподнял голову с подушки.
Сам он сидел за столом, под горящей лампой. Конечно же так и не ложился отдохнуть. Спать мне больше тоже расхотелось. Особенно с таким раздражительным фоном. Гудение разносилось, должно быть, на несколько кварталов вокруг. Если не на четверть города. Интересно все же, что бы это значило? Но за последнее время в столице произошло уже столько странных явлений мистического свойства, что одним больше или меньше — не суть важно.
А Маша, наверное, продолжала почивать в соседней комнате… Ну, конечно, если не убежала в очередной раз. Я встал с кровати и пересел к столу. Выпил холодного чая из стакана. Перед Алексеем лежал листочек бумажки с посланием Агафьи Максимовны. Был он сейчас весь исчеркан карандашом. С какими-то кружочками, крестиками и стрелками. Дешифровшик потрудился.
— Нащупал нить? — спросил я, кивнув на записку.
— Что ты знаешь о патриархе Никоне? — задал Алексей встречный вопрос.
Я уже как-то привык к его манере начинать издалека, кружить и приближаться к главному постепенно. Поэтому, подумав немного, спокойно ответил:
— Ну, что. Шестой патриарх Московский и всея Руси. Семнадцатый век. Простой крестьянин из Нижегородской губернии. Еще мальчиком ушел в монастырь, овладел книжной премудростью. Постригся в Анзерском скиту под именем Никон. Едва не утонул в Белом море, но Господь спас его для промыслительных целей. Стал игуменом, потом пешком пришел в Москву. Очень пришелся по душе царю Алексею Михайловичу Тишайшему. Был оставлен в столице и посвящен в архимандриты Новоспасского монастыря.
— При нем в 1652 году, 30 августа, были по великому откровению обретены мощи святого князя Даниила Московского и повелением государя перенесены в церковь Семи Вселенских Соборов, — подсказал Алексей. — Это тоже Промысел Божий.
— Об этом я как-то не подумал. Ведь именно в 1652 году Никона и избрали патриархом. А до этого он успел потрудиться митрополитом Новгородским, где во время бунта был жестоко избит мятежниками, хотя во время голода кормил их на своем дворе.
— Почти полумертвый, — вновь добавил Алексей, — он собрал последние силы и отслужил литургию в Софийском соборе. А затем с крестным ходом опять направился к бунтовщикам. И, пораженные его мужеством и твердостью, мятежники наконец-то смирились, попадали на колени и просили у него прощения. Никон ходатайствовал за них перед царем, за что заслужил еще большую любовь и уважение Алексея Михайловича.
— Да, он стал называть его своим собинным другом, избранным крепкостоятельным пастырем, великим солнцем сияющим, возлюбленным своим и содружебником, а в конце удостоит и титула Великого государя. То есть практически Никон оказался соправителем царя. Патриарх управлял почти всеми делами в России.
— Это можно было считать симфонией власти, когда достигается полное согласие между светским и духовным правлением, а народу от этого только одно благоденствие, покой и мир. Царь и патриарх были единомысленны во всем. Так и должно быть в Священном союзе власти. Особенно в России. Так и хотел сделать Николай II, когда предлагал себя Синоду в патриархи накануне революции.
— Но потом наступил раскол, — продолжил я. — Конечно, немало тут потрудились всякого рода интриганы, вроде тайного иезуита и католика Паисия Лигарида, этого волка в овечьей шкуре, много споров и брожения вызвало в староправославной Руси исправление церковных книг. Но и у самого Никона был довольно сложный и неровный характер: тяжелый и властный. С упрямыми врагами он был жесток. А за непослушание мог и посохом огреть. Хотя никто не отрицает его величайших нравственных и умственных достоинств, сострадний к ближнему. В семнадцатом веке, пожалуй, нет фигуры более значительной и крупнее, чем Никон.
— У него в руках был меч огненной молитвы, — сказал Алексей. — Тот меч, о котором говорит Христос. Когда поднимающей его для возмездия и внушения может быть и неправеден, но прав! Это решительность силы и веры, чего сегодня так не хватает в России. Это не толстовство какое-то, когда ты не противляешься злу явному и скрытому, когда тебя делают безвольным и робким, мертвенным, послушным, по сути — предателем. Это — воинственный меч, готовый к бою с врагами Господа. С ненавистниками и клеветниками Святой Руси. И не даром Никон лелеял мечту, что в будущем Московский патриарх займет первое место среди всех пяти патриарших тронов, станет Вселенским, поскольку и Москва стала уже Третьим Римом, главным оплотом православия. Не для себя, естественно, уповал на это. А ради Христовой церкви. Ведь, собственно, и при избрании он долго отказывался от патриаршего престола, пока сам царь не упал ему в ноги и слезно не умолил.
— Но потом же и отрекся, — добавил на сей раз я. Мне приходилось читать в колледже лекции о расколе в семнадцатом веке. Я был, что называется, в теме. Но Алексей, видимо, изучал эти вопросы специально, более основательно.
— Тишайший просил перед смертью у Никона прощения. И было за что. Патриарх после Собора и суда над ним в 1666 году — число-то какое: знак зверя! — когда в него плевали и издевались, уже находился в заточении в Белозерском Ферапонтовом монастыре. И там его продолжали оскорблять. Но Никон простил. А к нему стекались толпы народа за благословением. И у него открылся чудесный дар исцеления больных. Лишенный патриаршего посоха и мантии, он принял схиму, запертый в дымной и угарной келье. Никон, изнуренный душевными и телесными страданиями, помышлял лишь о вечности, о Боге и России, желал успокоиться под сенью созданной им обители Нового Иерусалима. Когда его наконец-то выпустили из заточения при царе Федоре Алексеевиче, он плыл на стругах по Волге. Уже умирал. Чувствуя это, велел причалить к Толгскому монастырю в Ярославле. Там к нему вышла вся монашеская братия с игуменом во главе. И несметное число жителей города. Многие бросались в воду и плыли к стругам. Изнемогающий Никон уже не мог говорить, только давал всем руку. Плач стоял повсеместно. Плач и колокольный звон. Приобщившись святых даров, страдалец-патриарх оправил себе волосы и одежду, готовясь в дальний путь. Он вдруг увидел Того, Кто подошел к нему. И, распростершись на ложе, сложил крестообразно руки. Вздохнул в последний раз и отошел с миром…
Алексей замолчал, взволнованный и бледный, а я спустя некоторое время произнес:
— Ты словно был там, на пристани. У тебя тоже есть какой-то особенный дар — проникать духовным зрением в суть и смысл прошлого, постигать людей и явления. А может быть, и провидеть будущее. Не знаю, как это тебе удается.
— Да брось! — смущенно отмахнулся он. — Просто Никон — это непреложная величина в истории России и церкви. Когда вся нынешняя смута пройдет — а так непременно будет! — откроется, что этот еще не канонизированный подвижник был действительным борцом и представителем Святой Руси и православия в мире. Личностью, равной Гермогену. Впрочем, пустое судить о степени величины или малости. Важнее другое. Вся история с осуждением патриарха Никона — это в каком-то смысле конец мирной русской жизни. Собор 1666 года разорвал Русь пополам, разделил и церковь, ведь старообрядцы во главе с Аввакумом тоже были осуждены и кончили еще хуже, страшнее, чем Никон. Он и сам чувствовал приближение этого конца и переживал раскол как духовную катастрофу для всей страны. Строго говоря, кем-то, какими-то таинственными силами, конечные судьбы всего человечества были смоделированы на России семнадцатого столетия. Подобное конструирование ситуаций случалось и прежде — и в Европе и на Руси. Они имели самые разнообразные формы — религиозные войны, революции, падения династий.
Но то, что произошло у нас в семнадцатом веке, — это самый узловой момент для дальнейшей судьбы Отечества. Кончился мир жизни, где определяющим и всеорганизующим началом было святоотеческое православие. Вместе с патриархом Никоном оно ушло как бы в некую пустынь, в тайники духовного опыта и веры. И закономерно, что в конце семнадцатого века явился Петр, который принялся со всей антихристианской страстью ломать и саму Русь, и церковь. Я не против Петра I, создавшего вместо Руси великую империю Россию. Но мне ближе такие исторические личности, как Иоанн Грозный и Никон. Скажу больше, семнадцатый век в России — это ее грядущий семнадцатый год с большевистским ужасом. Один коренной перелом прямо привел к другому. А через него — к настоящему. А что ждет в будущем — один Бог ведает.
Гул за окном (в подвале, над нами, вокруг нас?) становился все тише, замирал. Но я чувствовал, что бор-машина лишь обманчиво снижает обороты, будто усыпляя сидящего в зубоврачебном кресле пациента, дает ему время привыкнуть к гудению опасного сверла, расслабиться, а в нужный момент заработает с новой силой, стремясь беспощадно умертвить болезненный нерв.
— Я вспомнил, — произнес Алексей и положил ладонь на записку Агафьи Максимовны. — Когда на судилище у Никона потребовали оставить патриарший посох, он сказал: Отнимите силой, и вышел из Палат. А когда садился в сани, добавил, отряхивая прах от ног своих: Идеже аще не приемлет вас, исходяще из града того, и прах, прилипший к ногам вашим, отрясите…
— То, что написала тебе Сафонова?
— Да. Боярин Матвеев Артамон выкрикнул ему вслед: Мы прах-то этот подметем! На что Никон, повернувшись, ответил, указывая на явившуюся вдруг комету в небе: Разметет вас сия метла!
— А Иерусалим?.. — спросил я, начиная догадываться.
— Новый Иерусалим, — поправил Алексей. — Тот, что построил патриарх Никон под Москвой. Воскресенский монастырь, где покоятся его мощи. Именно там нас будет ждать Агафья Максимовна.
Сквозь время — в вечность
…Запись разговора товарища прокурора по Елатомскому и Темниковскому уездам с крестьянином Тамбовской губернии, 80‑е годы XIX века:
— Дедушка! Сколько тебе лет?
— Ась?
— Годков тебе много ль?
— А кто ж их знает? Должно, много.
— Француза небось помнишь?
— Хранцуза-то? Помню, как не помнить!
— Что же ты помнишь?
— И хранцуза с Наплюйоном помню, как ен при царе Ляксандре приходил со всей нечистой силой. Ведь, Наплюйон-то, сам ведаешь, антихрист был.
— Ну какой там антихрист!
— Верно тебе говорю: антихрист. Не спорь. В храмы лошадей водил, иконы жег.
— Ну это так. Даже серебряный оклад с гробницы святого князя Даниила содрали. Только награбленное далеко унести не удалось: все они почти полегли окоченевшими холмиками в российских снегах. Так ведь и наш разбойник Болотников поджигал монастыри. Но Бог поругаем не бывает. Вот и остался Наполеон с носом.
— Сроков тогда еще всех не вышло, оттого и не одолеть ему было нашего царя Ляксандра. А все ж дошел ен до самого Пинтенбурха и царя нашего окружил со своими нечистиками со всех сторон.
— Ну что ты говоришь, дедушка? Наполеон дальше Москвы не пошел. Москву он сжег, это правда, но до Петербурга и до царя не доходил.
— А я тебе говорю — дошел и со всех сторон царя Ляксандру окружил так, что ни к нему пройтись, ни от него проехать никак нельзя было, и подвозу, значит, к царю никакой провизии не стало. Вот тут-то и стало жутко царским енералам, и стали просить они царя Ляксандру, чтобы ен скореича отписал на Тихий Дон к казакам, к ихнему атаману Платову. И написал ен на Тихий Дон, к храброму атаману Платову такое слово: Храбрый ты мой атаман Платов и храбрые мои казаченьки! Подшел к Пинтербурху нечестивый Наплюйон с хранцузами и со всякой нечистью и окружил ен меня с моими енералами со всех четырех сторон. И не стало ко мне никакого подвозу: ни круп, ни муки у меня нетути, и вошь меня заела. Приходи, выручай меня со своими казаченьками.
— А дальше что?
— Написал царь письмо и отправил его на Тихий Дон с верным человеком. Ну и пришел, значит, к царю храбрый атаман Платов со своими казачатами и отправил в тартарары и Наплюйона, и хранцуза, и всю ихнюю нечисть, а Царя с енералами освободил. Царя накормил, а вошь с него всю почистил.
— А потом-то что было, дедушка?
— Потом? Потом, сказывают, пошел храбрый атаман Платов со своими казачатами до городу ихнему Парижу, бусурманов всех из него выгнал и вернул им веру православную. Да только они не удержали ее. Платов-то домой вернулся, на Тихий Дон, а хранцузы обратно обусурманились. Собака она и есть собака, человеком не станет.
— Интересно ты рассказываешь, дедушка. Ну а про мятеж на Сенатской площади в Петербурге что слышал?
— А это когда хотели царя извести? Офицеры бунт учинили, хотели сами поцарствовать, в царской постельке поваляться, да Закону такого Божиего нету, чтобы всякому да на престол царский. Николай тогда был, а Ляксандр уже в Сибирь ушел, пешком, грехи замаливать. Николай тогда вскочил на коня, в одной руке — шашка, в другой — бонба. Один к ним помчался, кого зарубил, кого конь копытами подавил, а бонбу ен не бросил, пожалел жен, которые с охфицерами пришли. Всех их изловил и велел плеткой сечь. Плакали они, как дети малые, ен и простил их.
— А вроде за народ они были.
— Кой там за народ! В Бога-то никто из них не верил, молились на звезду какую-то о шести концах, да женами-то и менялись.
— Ну хорошо. А что ты знаешь про Крымскую войну?
— Вишь ли, мил человек, это опять Наплюйон из яйца вылупился. Ен же как гад змеиный кладку кладет и сам себя рожает заново. Тут опять силы собрал, турок позвал на помощь, англикан всяких, сели они на корабли и поплыли в Крым. Войско у них было несметное, но и наши, православные, отчаянно бились. Сын мой, Матвей, головушку там сложил. Царь енералам икону прислал, Казанскую, а они ее в угол задвинули. А надоть было войска обнести. Вот супостаты и взяли верх. Царь от ентого так расстроился, что яд принял.
— А сын его, Александр II? Рад ты, что освободил крестьян? Свободен теперь, дедушка.
— Рад-то рад, но вот что тебе скажу. Был мне сон, давно уже. Иду я по зеленому полю и вижу — масса крестов стоит. Иду дальше и вижу — целые реки крови текут в море. Иду, иду — стоит большой храм. Захожу в него и вижу темный престол, а иконостаса нету. Вместо икон какие-то патреты со звериными рылами да острыми колпаками. А на престоле не крест, а большая звезда, и Евангелье со звездою, и свечи горят смоляные — трещат, как дрова, и чаша стоит, а из чаши зловоние идет, и оттуда всякие гады, жабы, пауки, страшно смотреть на все ето. Просфоры тоже со звездою. Пред престолом стоит поп в красной ризе, и по ризе ползают зеленые жабы и пауки, лицо у него страшное и черное, как уголь, глаза красные, а изо рта дым идет и пальцы черные, как будто в золе. Ух, Господи!.. Жутко страшно.
— Ты, дедушка, не торопись, я записываю.
— Пиши-пиши, может ума наберешься. Ну вот. Тут прыгнула на престол какая-то мерзкая, гадкая, безобразная женщина, черная, со звездой во лбу, и завертелась на престоле, затем крикнула, как ночная сова на весь храм страшным голосом: Свобода!, а люди, как безумные, стали бегать вокруг нее, чему-то радуясь, и кричали, и свистели, и хлопали в ладоши. Затем стали петь какую-то песнь, сперва тихо, потом громче, как псы воют, потом стало звериное рычание, а дальше — рев. Вдруг сверкнула яркая молния и ударил сильный гром, задрожала земля и храм рухнул и провалился в бездну. Престол, поп, черная женщина — все смешалось и загремело в бездну. Господи, спаси! Ух, как страшно.
— Когда же тебе, дедушка, такой сон приснился?
— А вот когда царя-батюшку бонбой разорвали, накануне прямо.
— И кто же его убил?
— Знамо кто. Левоцинеры, безбожники с иудеями. Охоту за ним вели, за то, что крестьян свободил. Им деньги с золотом дали, из Парижу. Рошшылды каки-то.
— Ну а при нынешнем царе тебе как живется, при Александре Александровиче?
— Справно. Ентот наш царь, мужицкий.
— Расскажу тогда и я тебе один случай. В волостном правлении некий смутьян плюнул в портрет царя. Дело разбиралось в нашем Окружном суде. Довели до сведения государя, поскольку дело-то не простое, а связанное с оскорблением его Императорского Величества. И что же ты думаешь? Узнав о шестимесячном сроке заключения, к которому приговорили мужика, Александр III расхохотался. Как это? — сказал он. — Он наплевал на мой портрет, и я же за это буду еще его кормить полгода? Выпустите его и передайте, что и я, в свою очередь, плевать на него хотел — и делу конец. Остроумно, правда?
— А я тебе и толкую, что ентот государь — наш, крестьянский. Порядок знает и хвосты-то еще кому надо прищемит…
(Запись сделана помощником прокурора Сергеем Павловичем Новоторжским.)