Мы проехали километров с десять, прежде чем нашли подходящее укромное место возле трассы, где нам никто не смог бы помешать. Все это время, во всех продуктовых магазинах в населенных пунктах и вдоль Ярославского шоссе мы наблюдали огромные очереди, казалось, они просто слились в одну длинную гигантскую кишку, разбухшую от мешков и сумок. Из лавок тащили все: консервы, спиртное, хлеб, питьевую воду, муку и карамель. Наверное, точно такая же картина ожидала нас и в Москве. При таком темпе уже к вечеру все прилавки и полки должны были опустеть полностью, не нашлось бы даже крошек для тараканов. Ясно, что на столицу надвигался продовольственный коллапс. Был ли он создан намеренно или нет — неизвестно. Да и так ли это было сейчас важно? Стихия на то и стихия, что, даже вызванная искусственно, по чьей-то хитрой глупости, рано или поздно становится неуправляемой. Попробуйте оседлать смерч, вырвавшийся из тайных лабораторий, из человеческого сознания или из недр земли? И от вас останется лишь мокрое место.
Но нас в эти минуты интересовало совсем иное.
Шкатулка лежала на капоте жигулей, и мы с некоторым опасением смотрели на нее. Какая тайна заключена в ней? Размером она была как толстая книга, а открыть ее с первого раза не получилось. К замку полагался специальный ключ. Судя по всему, шкатулка была изготовлена еще в позапрошлом веке из какой-то дорогой породы твердого дерева, с орнаментом на крышке и с серебряным обрамлением по краям. Вязь древнеславянская, уходящая в глубину веков, с византийскими вкраплениями и элементами праарийской символики. Сама фактура шкатулки говорила о ее значительной ценности. Словом, редкий артефакт, как говорят ныне.
— В сумочке у Ольги Ухтомской была связка ключей, — напомнила Маша. — Но мы вернули ее Матвею Ивановичу. А жаль. Может быть, один из них бы и подошел.
— Кто ж знал! — хмуро сказал я. — Но ломать нельзя. Надо найти какого-нибудь слесаря. Или медвежатника по сейфам.
— Не надо никого искать, — ответил Алексей с некоторым смущением в голосе. Он порылся в карманах и вытащил небольшой серебристый ключик. — Я отцепил его от той связки, — виновато пояснил он. — Мне сразу показалось, что он может… пригодиться. Слишком несовременен.
— Молодец! — похвалил я. — Ты, оказывается, тоже парень не промах: за тобой глаз да глаз нужен.
Я взял ключик, всунул его в отверстие. Замок щелкнул.
— Ну, открывай же! — поторопила меня Маша.
— Боюсь, — честно признался я. — Что выпустим наружу?
Я просто физически ощущал, что держу в руках какую-то глубоко сокрытую мистическую тайну, хранящуюся в шкатулке, может быть, на протяжении многих веков. Нечто до того сакрально-промыслительное, что дано знать далеко не каждому. Меня даже стала бить нервная дрожь, а колени ослабли. И испарина на лбу проступила. Алексей также не решался притронуться к шкатулке. Наверное, он ощущал то же самое.
— Эх, мужчины!.. — сказала Маша.
Она отодвинула нас в сторонку, еще раз провернула в замке ключик и медленно открыла крышку.
Ничего видимого сверхъестественного не произошло, только луч солнца заиграл на темном пергаменте. Внутри находилась книга или рукопись в коленкоровом переплете. Скорее, рукопись, потому что она была свернута в трубочку. Листы плотной бумаги, сшитые в тетрадь. Маша осторожно вынула ее и передала Алексею. Тот еще более бережно раскрыл. Сразу бросились в глаза старославянские или древнецерковные буквы, наползающие одна на другую. Текст был убористый, неровный, немного кривой, словно человек, писавший это, либо сильно спешил, либо у него просто не было подходящих условий, чтобы удобно и спокойно сесть и выполнить свою работу. И вообще разобрать что-либо было невозможно.
В университете я проходил историческую грамматику, языкознание и старославянский, но уже давно все забыл. Это не моя специальность да и в те-то годы был не слишком радивым студентом. Предпочитал проводить время в кабаках. Алексей — врач, а что взять с Маши? Но ясно было только одно: рукопись очень древняя, не имеющая ни начала, ни конца (текст и там и тут обрывался) и, судя по всему, весьма важная, коли ее столько времени хранили в таком труднодоступном месте. А вот связана ли она каким-либо образом с нашими поисками? С тайной святых мощей благоверного князя Даниила Московского? Ответ конечно же заключался в самом тексте. Но постичь его мы были не в силах. Прояснить загадку мог только специалист-филолог, славист-языковед, человек, владеющий древнецерковной грамматикой. И к первому встречному не пойдешь: мало ли на кого нарвешься? Теперь все ушлые, все ставят на первое место выгоду, а не пользу, как телегу впереди лошади.
— Ну? Что скажешь? — обратился я к Алексею, который убрал рукопись обратно в шкатулку, заперев на ключ. Очевидно, мысли наши крутились в одном направлении.
— У меня есть человек, который сможет прочесть эту рукопись, отозвался он. — И ему можно доверять. Это друг отца, я его давно знаю. Почти родственник.
— А чем он занимается? — спросила Маша.
— Вот этим самым и занимается. — Алексей положил руку на шкатулку. — Древними славянскими книгами и манускриптами. Работает в Исторической библиотеке. Вернее, работал. Сейчас уже давно на пенсии. Если еще жив… — неуверенно добавил он.
— А живет где?
— В Скарятинском переулке. Рядом с ИМЛИ, К нему часто обращаются за консультациями. Обращались, — вновь поправился он. — Сейчас — не знаю. Боюсь, старика совсем забыли. Кому теперь все это нужно? Да и тогда-то… Как бы не умер. Такие люди, когда лишаются любимого дела, теряют смысл жить. И угасают очень быстро, как свеча в пустом храме. Тихо и незаметно. Он и был-то одинок. Ни жены, ни детей. Вся жизнь — в пыльных книгах и рукописях. С утра до вечера. Даже по ночам. Настоящий подвижник своего дела. Сергей Николаевич Кожин.
— Что-то, кажется, слышал, — пробормотал я.
— Один из авторов учебного пособия по исторической грамматике.
— Во-во.
Не его ли книжку я в студенческие годы променял на Киндзмараули у одного очкарика? Правда, очень хорошее Киндзмараули, которого, впрочем, все равно тогда не хватило для полного счастья. И где оно теперь — то беззаботное юное счастье?
— Идем. Немедленно, — решительно сказал я. — По дороге купим старику что-нибудь вкусненькое. Пожилые люди любят полакомиться деликатесами. Семгу там, икорку… Можно Киндзмараули взять. Под балычок. Хотя нет сейчас настоящего грузинского вина. Одна чернильная жижа из Тушино.
— Сергею Николаевичу никогда ничего не было нужно. Аскет по природе. Боюсь только, как бы уже не умер… — вновь заладил Алексей, неуверенно качая головой.
— Вот если мы будем так еще долго стоять и гадать, то он непременно скончается. Просто чтобы доставить тебе удовольствие, — сказал я, открывая дверцу. — Другого выхода у нас нет.
— Ты прав, едем! — словно очнулся он. — Только с предельной осторожностью. Не хватало нам еще попасть в аварию перед самым концом.
— Не беспокойся, не Маша ведь поведет, — ответил я. А сам подумал: Перед каким концом? Ведь и смерть нельзя считать завершением человеческой жизни. Все только начинается. Начало — перед вечностью. А что там дальше — никто не знает.
Солнце ослепительно сияло сквозь грозовые тучи.
Сергей Николаевич оказался не только жив, но даже весьма бодр и весел, несмотря на свои восемьдесят с гаком лет, а уж приезду своего двоюродно-внучатого племянника (или кем он там ему приходился?) чрезвычайно обрадовался. Кстати пришлись и наши гостинцы, поскольку профессор Кожин сегодня отмечал свои именины. Правда, в одиночестве.
— Знал, знал, что ты обо мне вспомнишь, — повторял он, обнимая Алексея. — Не забудешь о моем дне ангела!
Покрасневшему от смущения внуко-племяннику пришла на выручку Маша. Она сказала, что Алексей только о нем и говорил всю дорогу. Так, впрочем, оно и было на самом деле. Даже добавила от себя, что никогда не сомневался в его железном здоровье, поскольку такие подлинные патриархи науки живут как ветхозаветные пророки — по триста и более лет. Старик совсем расчувствовался и обнял также и Машу. Меня — нет, только пожал руку. Ладошка у него была сухонькая, но крепкая. А сам он всем своим внешним обликом напоминал генералиссимуса Суворова, такой же быстрый в движениях, с живыми блестящими глазками и с седыми всклокоченными волосами. Роста он был даже чуть меньше Маши.
— На стол, на стол! — закричал он, указывая перстом на продукты. — Все, что в печи, — на стол мечи. О, Киндзмараули! Мое любимое. Маша, там у меня в буфете рюмки и фарфоровые тарелки. Пусть женщины займутся женским, а мужчины — по капельке коньяка? У меня армянский, еще с советских времен сохранился. Все ждал — вот и пришел срок. А?
— Отказываться — грех, — сказал я.
— Твой друг, Леша, не по годам умен, — похвалил меня старый профессор, будто бы только что преодолевший Альпы: так и светился радостью победы. — Ну, авось не последняя!
Мы выпили и закусили мелко нарезанным лимончиком. Тепло и уютно было в этой квартире, полной многих сотен книг — во всех комнатах, в коридоре и даже на кухне. Я бы столько не прочитал и за три срока. От них словно бы исходил особый дух разума, познания добра и зла. Но главную атмосферу создавал сам хозяин квартиры, напоминая чуть подсохшее, но бегающее древо жизни. Таких русских людей не то что убить — повалить трудно. В России они составляют ключевой ген, особую хромосому нации. И рождаются в каждом поколении: когда больше, когда меньше, но — всегда. Вынуть их из связующей цепочки попросту невозможно. Все равно что пытаться разъять руками воздух. Или вычерпать ладонями реку. Или украсть половину букв из алфавита. Есть в народе те природные и духовные силы, которые не выкачаешь, как нефть, и не переведешь в зарубежный банк. Оттого и бесятся неразумеющие этого.
Коньяк слегка притуманил мне голову. Я сидел в мягком кресле и прислушивался к их скачущему с одного на другое разговору. Хотя говорил больше Сергей Николаевич, вообще не умолкал, будто соскучившись по живой речи.
— Вот ты спрашиваешь, чего это я так изменился? Отвечу. Никаким я не стал другим, просто, уйдя из библиотеки и с кафедры, понял: ничуть жизнь не кончилась, только начинается. Иначе и по-новому, шире, созерцательнее.
— А для многих в России все крахом пошло, — вставил Алексей. — Разве не так?
— Так-то оно так, но это все от умственной лени идет, от слабости душевной. Ах, ах! Все — конец, денег нет, империя рухнула. А вот фигушки вам! По себе не меряйте. Хотя я тоже вначале так думал. И не понимал: почему народ, которого на глазах обворовывают, в лицо плюют, продолжает за тех же голосовать и выбирать — за Ельцина, Путина… И ведь действительно голосуют, прекрасно зная, что это коварная власть, вражья. Безумие? Нет. Это симулякр, образ отсутствующей действительности, правдоподобное подобие, лишенное подлинности. За ним нет какой-либо реальности. Люди живут в этом симулякре, в отрыве от истинного бытия. На Западе они пребывают в симулякре давно, а у нас только начинают. И делается все очень хитро. Там не дураки сидят.
— А где? — спросил я.
— В Караганде, — ответил шустрый старик. — Чего задаешь такие глупые вопросы? Где — не важно, главное, сидят и думают: как бы знаковую систему реальности деформировать и преломить, отлакировать до полной неузнаваемости с подлинником, сделать самодостаточным феноменом. И делают, и все у них пока получается. Потому что мы все действительно живем на стыке эпох, справедливого мира больше не будет никогда, о нем нужно забыть. Так они думают и так делают. Будет один только симулякр. Даже для избранных, но в своем виде. Вся эта интеллектуальная элита Запада прекрасно все понимает и приветствует, все, как один кричат: Вперед, к черту! И признаться, мне самому было очень не по себе — все эти девяностые годы, когда, казалось, уже все маски сброшены, когда зло торжественно шествовало и шествует по всему миру. Не только по России. Но потом я задумался в подлинности всего происходящего. Подлинно ли оно в самом деле? Подлинна ли эта навязанная нам лже-система, лже-демократия, подлинны ли ее ценности, ее идеология, ее носители? Подлинен ли этот мировой гегемон — Америка, которая сама уже находится в стадии психического надлома, пройдя точку фрустрации, неумолимо приближаясь к закономерному коллапсу, тупику, распаду? И я ответил себе, что весь этот их и наш теперь симулякр гораздо менее реален, чем сакральный град Китеж или Беловодье. Создаваемая ими конструкция настолько непрочна, эфемерна, строится на таких песках, что неминуемо рухнет — от одной лишь тоски по утраченным возможностям бытия. И произойдет это еще на наших глазах. Надеюсь и сам дожить до этого времени, потому и не умираю. А ты, Леша, меня вроде бы уже похоронил, признайся?
Сергей Николаевич лукаво засмеялся и потрепал Алексея по коленке.
— Ну, к столу, к столу! — тотчас же прокричал хозяин, поскольку все уже было готово. Маша даже умудрилась пожарить картошку с луком.
За обедом (или ранним ужином?) мы даже как-то подзабыли о цели нашего визита. Напомнил сам Сергей Николаевич, проницательности и уму которого могли бы позавидовать многие молодые с покрытыми жирком да плесенью мозгами.
— Выкладывайте, — произнес он после очередной филиппики. — Что вас привело в мою берложью келью? И уж ответьте заодно: чья Маша невеста? Никак не пойму.
— Ничья, — ответила сама Маша, что прозвучало несколько неожиданно и вызывающе, но в тот момент мы как-то не обратили на это должного внимания.
Алексей достал шкатулку, поставил ее на антикварный ломберный столик, открыл и показал рукопись. Коротко, без лишних слов пояснил, как она к нам попала. Сергей Николаевич нацепил на нос очки, стал рассматривать. При этом что-то бубнил себе под нос, либо издавал междометия и восклицания. Так продолжалось минут десять. Казалось, о нас он и вовсе забыл. Мы сидели тихо, молча, лишь переглядывались, даже не прикасались к пище. Я почему-то думал о своей герани, которая скучала без меня в общежитии и которую я уже не поливал несколько дней.
— А? — спросил, наконец старик, уставившись на нас так, словно впервые увидел. — А вы чего тут торчите-то? Шли бы да погуляли. Я еще долго буду работать. И вообще. Не терплю, когда мне мешают.
— Дядя Сережа, ну, а когда вернуться-то? — задал вопрос Алексей несколько обескураженным голосом.
— Часа через два. Не раньше. Пока ничего говорить не буду. Идите, идите, топайте отсюда. Тут рядом ЦДЛ, кофейку попейте. Деньги в коридоре, на тумбочке.
— А можно я останусь? — попросила Маша. Ей, видимо, по какой-то причине не хотелось сейчас находиться вместе с нами. Второй сигнал, который мы также не заметили.
— Нет, радость моя, — непреклонно ответил вдруг посуровевший старик профессор. — И ты исчезни. Тут дело очень серьезное. В таких случаях я вообще запираюсь на десять замков и отключаю все телефоны и даже воду, чтобы не смела капать. Мухи в это время замертво падают на пол, а мгновения замирают. Все, уходите.
Мы покорно встали и гуськом вышли из квартиры. Дверь за нами с лязгом закрылась. Сергей Николаевич Кожин остался наедине с загадочной рукописью. А что было теперь делать нам?
— А пойдемте действительно в ЦДЛ пить кофе, — предложил я. — Я там кое-кого знаю из писателей. Все лучше, чем бродить вокруг дома.
— Беспокоюсь я за старика, — промолвил Алексей. — Видели, как у него лицо менялось, когда он начал читать? Что-то и в самом деле редкое. И серьезное.
— Но не украдут же его вместе с рукописью? — сказал я.
— Может, мне остаться да подежурить? — предложила на сей раз Маша. — Возле двери. На коврике.
— Глупости, — возразил Алексей. Он даже взял ее под руку, словно боясь, что она так и сделает: уляжется сейчас на половике, как собака, и станет ждать возвращения хозяина. Кто только этот хозяин и есть ли он у нее? — подумалось мне. Глаза у нее точно были какие-то потерявшиеся. С чего бы вдруг? Что за внутренняя борьба ее одолевает? Я уже начал присматриваться к ней более внимательно. Но тут она сама тряхнула кудрями и почти беззаботно произнесла:
— Ладно, пошли в ЦДЛ пить кофе. Время еще есть. Какое время? У кого оно есть? Почему — еще? — хотелось задать мне все эти вопросы, но она уже горной козочкой поскакала вниз по лестнице. И мы, два сорокалетних мужика, почесав затылки, отправились следом. Никогда не связывайтесь с молодыми, когда чувствуете себя старым. Не догоните. Любите на расстоянии.
Впрочем, вообще ни с кем не связывайтесь, только соединяйтесь. А это две большие разницы, как хозяйская цепь на поясе или цепочка с крестом на шее.
От Скарятинского переулка до Центрального Дома литераторов — два шага, но мы преодолели эту дистанцию с рекордно низкой скоростью, минут за тридцать. Потому что постоянно останавливались, отвлекались, пускались в какие-то беседы, спорили. Между нами будто бы крутилась черная кошка, мешая идти и о которую мы стали спотыкаться. Разлад подкрался как-то незаметно и коварно. Понятно, что нервы у всех были уже давно напряжены до предела. Мы нормально не отдыхали несколько суток, собственно, с двенадцатого сентября, когда в моей квартире среди ночи появились Маша и Алексей, И вся последующая череда событий… И все прочее. Словом, не Куршавель.
А тут еще эта атмосфера в Москве. Причем, в буквальном смысле, воздух в столице был пропитан какими-то ядовито-токсическими испарениями, миазмами, дышать было трудно и противно, люди шли, затыкая платками носы. И не шли даже, а бегали, как тараканы, суетливо носились туда-сюда. Складывалось такое впечатление, что без цели, без смысла, наугад. Мы только сейчас обратили внимание на эту странную обстановку в городе. Где-то на юго-западе поднимались клубы дыма, стягивались к грозовым тучам, закрывавшим над Москвой все небо. Пожар, наверное, был очень серьезным, поскольку неумолкающий сигнальный вой слышался даже здесь, в центре.
А вот милиции на улицах видно не было, вся она как-то испарилась или переоблачилась в штатское. Почти все продуктовые и хозяйственные магазины оказались закрыты, с опущенными на окнах жалюзями. Охранников возле них тоже не было, либо они прятались внутри. Наземный городской транспорт не работал, автобусы и троллейбусы стояли брошенные, с открытым дверцами. (Мы специально прошли на Садовое кольцо, чтобы посмотреть.) Машин вообще было мало, а мчались они с ужасающей скоростью, нарушая все правила дорожного движения. Некоторые легковушки уже отъездились и пребывали сейчас в искореженном виде. Из отдельных открытых окон неслась безумная музыка, состязаясь в громкости: где-то гремел рок, где-то — немецкие марши, где-то — Прощание Славянки, где-то — хрипел Высоцкий.
Было много пьяных. Кажется, почти все, кто нам встретился, находились в состоянии грогги. Ну, а о тех, кто уже лежал на тротуаре, и говорить нечего. Чувствовалось, что нарастает агрессивность. Нам уже без всякой причины крикнули вслед что-то резкое и обидное, но мы благоразумно решили не связываться с группой половозрелых юнцов. Повернули с Садового кольца обратно к ЦДЛ. И услышали где-то далеко какую-то частую трескотню, похожую на звуки выхлопной трубы в автомобиле. Но это было совсем иное. Это была стрельба.
— Начинается, — сказал я. — Не знаю что, но прежней жизни приходит конец. Нам лучше укрыться в ЦДЛ, пока не вернемся к Сергею Николаевичу.
— Преподобный Серафим Саровский предупреждал об этом, — промолвил Алексей. — Сроки на исходе. Остается всего один день.
Нам ясно было, о чем он говорит. Святые мощи благоверного Даниила Московского должны быть вновь обретены и открыты завтра, не позже. Но об этом знали не только мы — и другие, занятые их поисками, кто с благой, а кто и с нечистой целью. А нить к ним казалась нам сейчас утраченной. Только рукопись в квартире старика профессора. Единственный шанс. Но имеют ли они отношение друг к другу? Эх, если бы мы смогли найти Ольгу Ухтомскую! Если бы это было возможным…
— Хотя бы одну молитву в своей жизни человек сотворить в силах, — произнес Алексей, будто рассуждая сам с собой да и говоря куда-то в сторону. — Пусть она обкатывается в голове, как прибрежные морские камешки, очищается от лишних слов, принимает законченную форму. Пускай она пока звучит в твоем сознании, вспыхивает от сердечной искры и душевной радости. Придет время — и ты произнесешь ее вслух. Не только для себя, для других. В храме. Может быть, когда-то она приблизится к каноническим. У Гоголя была такая молитва. Наверное, и у Достоевского тоже. У каждого должна быть. И писать ее нужно всю жизнь. Держать в голове эти камешки. Ежедневно омывать теплой волной собственной души.
— Никогда об этом не задумывался, — сказал я. — А ты — что же…
— Да, — отозвался он, не глядя на нас. — Вот уже лет пятнадцать, а то и больше. И там всего-то несколько слов-просьб. Всего одна фраза. Одно моление. Но как долго я к нему шел.
— И открыть нам не можешь? — спросила Маша, как-то утвердительно, едва ли не с вызовом.
— Могу, — просто ответил Алексей. — Слушайте: Господи, дай мне силы, разума, веры и любви, чтобы я служил Тебе душой и сердцем, верой и правдой, на едином дыхании, всем естеством своим, до конца дней моих. Аминь!
Сказав, он посмотрел нам обоим в глаза, словно ища что-то важное, обретаемое в тяжелую минуту. А мы молчали, потому что — что говорить? Алексей смущенно и ободряюще улыбнулся. Мы уже стояли около входа в ЦДЛ.
— Тебе не следует жить в миру, — произнесла почему-то Маша. Она открыла дверь и первой вошла внутрь.
— Не слушай ее, — сказал я стоявшему в нерешительности Алексею. — Иди тем путем, который выбрал.
— Я и иду, — негромко ответил он. — Только терять больно. Кажется, я понял, что он имел в виду. Вернее — кого. Ту, что уже скрылась за дверью. Значит, он тоже все чувствовал, предугадывал и предвидел, может быть, еще более ясно и острее, чем я. И я знал, что он может простить все. Всех, причиняющих боль ему, но не врагов Христа и России. Потому что жил по словам Иоанна Лествичника, что памятозлобие — есть исполнение гнева, хранение согрешений, ненависть к правде, пагуба добродетелей, ржавчина души, червь ума, гвоздь, вонзенный в сердце. И сам восходил по этой духовной лестнице вверх, по ступеням, на которых сам я спотыкался не раз. А то и скатывался вниз, к подножию.
Почему-то мне сейчас показалось, что я вижу его в последний раз, что Алексей удаляется, исчезает, хотя продолжал стоять рядом. Его отрешенный взгляд искал опоры — и не находил. Мне хотелось сказать ему что-то ободряющее, важное, но я не знал, какими словами выразить свою собственную боль и тревогу. Как просто бывает положить жизнь за други своя и как трудно, оказывается, сказать об этом. Я лишь молча пожал ему руку, и мы вошли в холл.
Маша стояла возле афиши и разговаривала с кем-то по мобильному телефону. Увидев нас, отвернулась. Даже по ее спине было заметно какое-то отчуждение. Мы не стали мешать, лишь терпеливо ждали в сторонке. Мимо прошли прозаик Сегень и поэт Артемов, с которыми я учился в университете, опорожнив цистерну Киндзмараули. Поздоровались, договорились встретиться в буфете. Появились почти классики Крупин и Личутин, о чем-то споря, поддразнивая друг друга. Пробежал растерянный литературный вождь Коноплянников, не зная, на кого опереться в эти грозовые часы. Ввалился пьяный вдрабадан Шавкута, которому было как всегда все по фаллосу. Прокрался в темных очках заумный Сибирцев, налетел на тумбу и где-то исчез. Прошествовали очень возбужденные Зубавин, Пронский и Алексеев, звеня бутылками. Заглянул Миша Попов, сказал что-то хлесткое и растаял. Материализовался Аршак Тер-Маркарьян, на ходу читая свои стихи. Вальяжно проступил Замшев. Вихрем промчался лауреат всех существующих премий Котюков. А там и другие — Воронцов, Шишкин, Кожедуб, Силкин, Казначеев… Всех я знал, со всеми не раз выпивал и закусывал. Но сейчас, судя по всему, предстоял какой-то особый вид празднества: пир во время чумы.
Когда Маша закончила свой разговор, мы все вместе спустились вниз, в буфет, где в табачном чаду гудели творцы книг — властители дум. Хотя думы и книги были уже давно никому не нужны, российский народ в последние годы пробавлялся лишь литературными комиксами да мыльными телесериалами. Всех серьезных и более-менее нормальных писателей власть выдворила на обочину жизни, инстинктивно побаиваясь их слова. А ну как обыватель прочтет нечто дельное, очнется, встряхнется, сбросит морок и спросит сам у себя: А что это тут в России творится, пока я спал? Вот потому-то самые любимые литераторы у Путина — это одесский хохмач Жванецкий да матерщинник Ерофеев. Эти не подведут. Как и расплодившиеся словно инфузории-туфельки писучие дамочки.
Собственно, об этом и шла речь за несколькими сдвинутыми столиками, когда мы сели с краешку, на свободные стулья. Я взял кофе и, не удержавшись, вступил в беседу:
— Из какого болотца пьешь, в такого козла и превращаешься. Старая истина. Если бы книги вдруг стали писать ежи, то и читатели постепенно начали бы превращаться в ежей. Закон метафизики. Это как гипноз слов, медитативный транс современных авторов, сон разума, если вы имеете в виду Маринину, Акунина, Пелевина и прочих.
— Их, их, — поддержал Коноплянников. — Самых гонорарных и гонорейных.
— Забвение — вот, пожалуй, наиболее точное определение всех этих текстов, — сказал Попов. — Они могут иметь какие-то конкретные черты времени, но не имеют отражаемой сути событий, тем более чувств. Или признаков возрождающегося смысла. Когда словам тесно, а мыслям просторно, это означает только одно: значит, много слов и мало мыслей. Впрочем, все это мы уже проходили, и в прошлом, и в позапрошлом веке. А надо бы не только во второй раз не наступать на грабли, да и первый-то для разумного человека ни к чему. Но в том-то и дело, что разумный человек — это, как правило, подлец. Он смело выбирает самый удобный момент, чтобы встать на сторону правды. И здоров уже хотя бы тем, что не задумывается, от какой болезни умрет. Чаще всего именно во сне, в забвении.
— А не выпить ли нам водки после таких слов? — предложил Зубавин. — Я, как бывший врач и чернобылец, настоятельно рекомендую: поглядите, что творится на улицах! Мне уже сказали по секрету, что Москву окутало радиоактивное облако. Надо срочно выводить стронций из органона. Иначе всем — экзитус леталис!
Алексеев вытащил из сумки еще несколько бутылок и сказал:
— Не надо никуда бегать. Все схвачено. И никогда не покупайте водку прямо здесь, берите за углом. Директор буфета не только травит тут русских писателей паленкой, но еще и наживается при этом. Очень удобно, с его точки зрения. А насчет забвения ума, то есть сна разума, доложу вам так. Еще известный психоаналитик Лаберж говорил, что можно быть в сновидении, но нельзя становиться сновидением. А это в России уже стало массовым заболеванием.
— Пандемией, — вставил Зубавин, открывая бутылки.
— Люди стали сновидениями, а фантомы и призраки обрели реальность, — продолжил Алексеев. — И сконцентрировались в основном в Москве. Потому-то тут такое сейчас и творится. Наверное, их критическая масса достигла какого-то предела, произошел синкретический взрыв, демоны стали лопаться, растекаться жижей и вонью. Распад и тление всюду. А что еще можно ждать от цивилизационного тупика в постхристианском мире? Но заодно и сновидения заканчиваются. Наступает похмелье.
Маша, сидевшая между мной и Алексеем, тронула нас за руки.
— Мне надо вам кое-что сказать, — тихо сообщила она.
— Потом, — шепнул я.
— Это очень важно.
— Человека нынешних времен я бы назвал апостатом или энтропионом, — не слушая ее, громко заявил Алексей. — По Достоевскому: раз Бога нет, все позволено. Но тут еще хуже. Бог есть, они это признают, но надо Его еще раз убить. Причем опять показательно.
— Как показательно недавно посадили английского профессора в Австрии только за то, что он лет двадцать назад позволил себе усомниться в холокосте, — подхватил Сегень. — Вот их новая и всеобщая религия — Холокост. Это свято, это не трожь. Кто только попробует вякнуть — будет немедленно распят. А все остальное можно растереть в порошок и забыть. Прежде всего, Христа. Заповеди. Любовь, — он посмотрел на Машу. — Вы, часом, не иудейка? А то мы тут, старые мерзкие антисемиты, разболтались… Впрочем, я сам венгр, и это не важно.
— Потому что Сто лет одиночества все равно лучше, чем Двести лет вместе, — добавил Попов. Маша так и не успела ничего ответить, да она и думала-то совсем о другом, судя по выражению ее отсутствующего лица.
— А с кем ты только что разговаривала по телефону? — тихо спросил я.
— Не важно, — шепнула она.
— А я знаю.
— Ну и молчи тогда. Потом все объясню. Вы же все равно не хотите слушать.
Я, может быть, и хотел, но Алексей настолько увлекся застольной беседой, что его было сейчас не оторвать.
— А что такое любовь? Кому можно доверять? — спросил Пронский, подливая всем. — Не пустые ли это слова, из тех же сновидений. Жизнь только в провинции еще малость и сохранилась. Уж никак не в Москве.
— Вот вчера я наткнулся на одну забавную мысль из Шукасаптати, — ответил ему Артемов. — Есть такой древнеиндийский трактат.
— Постой, Слава, мы же вчера в военной студии пили? — засомневался Силкин.
— Это потом, а перед пьянкой я всегда умные книжки почитываю, вместо бутерброда с маслом. Так вот, в этом трактате сообразительный попугай говорит брамину: Нельзя доверять в пяти случаях: рекам, потому что они выходят из берегов; тварям с когтями и рогами, сами знаете почему; людям с оружием в руках — это нам с Силкиным, поскольку нас уже довели до ручки всей этой скотской жизнью, и особам царского рода. И те и другие более всего склонны к предательству. Что доказывает вся история человечества. А любовь — и той же Шукасаптати — это десять последовательных стадий, вот они: созерцание вначале, затем задумчивость, бессонница и отощание, потом нечистоплотность, отупение и потеря стыда, а в заключение — сумасшествие, обмороки и смерть. Так-то вот, Пронский.
— А ну-ка, почитай нам свое последнее стихотворение, — попросил Женя Шишкин.
— Я его уже в номер поставил, — добавил Воронцов.
И Артемов не стал упрямиться, сквозь гул и чад, не повышая голоса, но так, что даже Шавкута очнулся и приподнял со стола голову, он прочел, как рассказал историю:
Это было когда-то, а как будто вчера,
Полюбила солдата
Практикантка-сестра.
Он метался и бредил, и в бреду повторял:
Мы с тобою уедем…
А куда — не сказал.
Как-то так, между делом, объяснился он с ней —
Ты мне нравишься в белом,
Будь невестой моей…
И без слов, с полужеста, понимала она —
Что такое невеста,
Да почти что… жена!
Мир наполнился эхом, как пустынный вокзал,
Он однажды уехал,
А куда — не сказал…
И пошла по палате, ни жива ни мертва,
В ярко-белом халате
Практикантка-сестра.
И кричала в дежурке: Он не умер, он спит…
И пила из мензурки
Неразбавленный спирт.
Невпопад и не к месту все твердила она:
Что такое невеста?
Да почти что… жена!
Он умолк, а в наступившей вдруг тишине было слышно, как где-то у кого-то слишком громко тикают часы-будильник. Или это только казалось? Или действительно время отсчитывало последние секунды и минуты?
— Да-а… Вот это невеста… — протянул Крупин со вздохом.
А Личутин лишь кашлянул-крякнул и почесал затылок, как истинный помор. Я же совершенно неожиданно обнаружил, что Маши рядом уже нет. На ее месте сидел другой прозаик — Трапезников.
Алексей тоже только что заметил исчезновение своей невесты, но не был столь встревожен, как я. Меня же начали сразу грызть какие-то нехорошие предчувствия. Выждав минут десять, я отправился на ее поиски. Даже выглянул на улицу, где цепочкой бежали какие-то бойцы в камуфляже и полусферах, с короткоствольными автоматами в руках. Куда и зачем они бежали — мне было неинтересно. Так и не найдя Машу, я возвратился обратно. Трапезников держал для меня место. А стихи на сей раз читал Котюков:
Хозяин сдохнет, и собака сдохнет,
И рухнет дом, и небо упадет,
И сад, забытый за холмом, засохнет,
Но будет жить последний идиот.
Он будет жить любовью без ответа,
Смирять в крапиве бешеную плоть.
Но лучше так, чем пустота без света,
Но лучше так! Храни его Господь.
Я еще раньше слышал от него это стихотворение, и оно поражало меня своей апокалиптической глубиной. Артемов и Котиков — два лучших поэта сегодняшней России, возможно, последних. А Владимир Крупин вновь искренне выдохнул, протянул:
— Да-а… Вот это идиот… Уж лучше идиот, чем полная пустота.
— Один такой идиот водил сегодня крестный ход к Кремлю, — заметил Казначеев. — Аж из Шатуры. Некий Игорь Жмых, расстрига. С хоругвями и прочее. И знаете чем дело закончилось?
— Знаем, — отозвался Сегень. — Расстреляли из водометных пушек. Говорят, в давке многих затоптали. Изловить бы сейчас этого Жмыха да повесить на фонарном столбе.
— Теперь не найдешь, он свое дело выполнил, — сказал Кожедуб.
— Теперь уже, наверное, никого не найдешь, — добавил Трапезников. — Финиш. Все сволочи ищут, где бы зарыться поглубже. Все шоссе к аэропорту забито машинами, сам видел.
— А Рублевка горит, — подтвердил Зубавин. — И Барвиха тоже. Алексей наклонился ко мне и тихо спросил:
— Где Маша?
— Я ей не сторож, — в сердцах ответил я. — Сам проворонил, сам и ищи.
— И что делать будем?
— А не пора ли нам к Сергею Николаевичу? Маша туда дорогу знает, если что — придет.
Подождав еще некоторое время, мы, не сговариваясь, встали и незаметно покинули стол с русскими писателями. Если бы только они знали, из-за чего все это вокруг происходит!.. А так ли из-за того, о чем я в те минуты думал? Не знаю, не могу дать никакого ответа. Потому что он лежит вне сферы человеческого разума. За гранью слов и мыслей, в Области Таинственного.
…По мере того как мы приближались к дому Кожина, я все более и более ощущал какую-то неясную тревогу. Никогда еще у меня так не щемило сердце и не хватало дыхания. И дело тут, наверное, было не только в атмосферных явлениях (хотя воздуха в Москве было как в испорченной барокамере, страшный вакуум), а в чем-то ином. Мы поднялись по лестнице на второй этаж, стали звонить, а потом и стучать в дверь. Никто не открывал.
— Может, уехал в свою библиотеку? — предположил Алексей.
Не ответив, я лишь пожал плечами. Лично у меня были гораздо худшие опасения. Нас могли выследить и… А куда исчезла Маша?
— Стучи и звони дальше, — сказал я. — А я попробую залезть в окно. У него пожарная лестница рядом с подоконником.
— А милиция?
— А ты ее видел где-нибудь? Сейчас никому ни до кого нет дела. Самое время для форточников.
— Сомневаюсь, чтобы ты пролез.
— В крайнем случае — выбью стекло.
Мне сейчас было уже наплевать на такие мелочи. Я обрел какую-то странную для себя, несвойственную решимость. Правда, нога все еще хромала, но это тоже не важно. Руки целы и голова на месте, остальное приложится. Оставив Алексею посох, я спустился вниз и вышел из подъезда. В окне Сергея Николаевича за плотными шторами угадывался свет лампы. Но это еще ни о чем не говорит, квартира могла быть действительно пуста. Или… с уже неживым хозяином. Гоня от себя эти мысли, я подошел к пожарной лестнице. Слишком высоко, не допрыгнуть. Да еще с такой болезной ногой. Для начала я стал бросать в окно камешки. Реакции никакой. Звать на помощь Алексея мне не хотелось. Мне почему-то казалось, что каждая минута на счету. Более того, взглянув на часы, я не поверил своим глазам: секундная стрелка скакала, как сумасшедшая, словно взбесилась! Но и на эту техническую странность я уже не стал обращать долгого внимания и доискиваться причин.
Я просто вышел на тротуар и нагло загородил дорогу двум крепко поддатым мужикам с довольно звериными рылами. Те, не ожидая подобного поведения от весьма хлипкого интеллигента, с интересом уставились на меня.
— Братаны! — сказал я. — Подкиньте меня вон на ту пожарную лестницу. Дам на водку.
— Водки у нас самих навалом, ее сейчас всюду завались, бесплатно. Нам развлечений не хватает, — ответил один из них. — А че тебе туда надо?
— В квартиру залезть.
— В свою или чужую?
Я понимал, что от моего ответа будет зависеть и их решение. Могут и оставшиеся кости переломать.
— В чужую, конечно, — правильно сказал я. — Грабануть надо.
— Это дело, — сочувственно закивали они. — Это мигом.
Они подхватили меня под руки, повели и легко подбросили до нижней металлической перекладины лестницы. Остальное было делом техники. Я подтянулся и полез дальше.
— Удачи тебе, браток! — услышал я их прощальный возглас.
Не теряя времени, я добрался до нужного окна. Надо было ступить на карниз и сделать несколько шагов. Кирпичная кладка под ногами стала крошиться. Дом был старый, сталинской застройки. Этажи высокие. Внизу, прямо подо мной — спуск в подвал. Если навернусь, то покалечусь несомненно. А главное — как открыть окно? Не думая больше ни о чем, я двинулся по карнизу, прижимаясь к стене. Дошел боком до окна и прильнул к нему. Тут-то одна моя нога и сорвалась, но я успел уцепиться… За что? То ли за какую-то выемку, то ли за железную скобу, а еще мне показалось, что за чью-то ладонь, раздвинувшую стекло. Не знаю, не могу понять, к тому же все у меня в голове мешалось. Важнее, что я уцелел, удержался и опять прильнул к окну.
Стал стучать, но никто не отзывался. Я заметил полоску света между не до конца задернутыми шторами. Начал смотреть. Это был рабочий кабинет Сергея Николаевича. Сам он сидел на стуле за столом. Неподвижно. А рукопись лежала перед ним. И главное — он тоже глядел на меня! Потому что был жив, хотя производил впечатление окаменевшей статуи. Даже веки не моргали, просто остановившийся взгляд, полный бездны.
С чего я решил, что он жив? Опять же, не знаю, но я чувствовал это. Я даже понимал, что в подобном состоянии он может пребывать очень долго. Что-то его заступорило. Заклинило, зажало в тисках. Наверняка эта самая рукопись. Ноги мои вновь стали скользить по карнизу. Еще немного — и я больше не смогу держаться. Тогда я принял единственное радикальное решение, о чем и предупреждал Алексея: правым кулаком с силой ударил по стеклу (а оно было двойное!), разбил его, вышиб и, не обращая внимания на боль и кровь, полез в комнату. Порезавшись еще больше (не только руки, но и лицо), я свалился на пол, попутно опрокинув какие-то цветочные горшки. Кажется, с моей любимой геранью.
От такого звона и шума мог бы пробудиться и мертвый. Но Сергей Николаевич продолжал неподвижно сидеть, только изменил наклон головы, теперь он смотрел на меня, барахтавшегося на полу, в черепках, цветах и крови.
— У вас звонок не работает, — произнес я, не найдя, что сказать.
Сквозь время — в вечность
…В ночь с 17 на 18 сентября 200… года, с четверга на пятницу, в Москве (по России тоже) происходили столь странные, да попросту и необъяснимые вещи, что дать им какое-либо определенное или однозначное толкование невозможно, нельзя, не нужно и не требуется, как было бы и неразумно требовать какого-то объяснения от природной стихии. Об этом уже много писалось и говорилось, и повторять не имеет смысла. Да, столица была некоторое время совершенно неуправляемой, как вышедшая из берегов река. Власти… Впрочем, о них и упоминать не стоит, поскольку безволие градоначальников и федеральных управленцев достигло предела, словно под внезапно сброшенным панцирем обнажилось клейкое, водянистое, червивообразное желе, растекшееся по мостовой. Население… Одна часть пребывала в оцепенении, другая — в безумии, третья — еще в чем-то, похожем на предродовые схватки. Явившийся на свет младенец мог быть и ужасным, и спасительным. Суждения и выводы будут сделаны потом.
Но если судить по многочисленным фактам, то к утру 18 сентября какое-то массовое отрезвление все-таки стало наблюдаться. К тому же прошел мощный ливень, едва не накрывший город с макушкой. По крайней мере, он смыл многое из того, что не тонуло все эти годы. И еще. Любопытная история произошла на крыше одного высотного здания. Там в это время собрались представители многих элитных слоев общества, не пожелавшие или не успевшие покинуть Москву: политики, депутаты, бизнесмены, журналисты и пр., которые с явным удовольствием наблюдали сверху на мечущуюся в пожарах столицу. Гремела музыка, хлопали пробки от шампанского, произносились ликующие тосты. Интересно, что значительное большинство было совершенно голыми. И мало кто стеснялся своих мохнатых телец. Шабаш продолжался всю ночь.
Однако в самый разгар этого пира на крыше появился человек явно нездешнего вида. Как он прошел через многочисленную охрану — это уже вопрос второй. Важнее другое. Судя по всему, он обладал недюженной силой. Иначе как объяснить тот факт, что одной рукой он сумел ухватить за тулово первого правителя свободной России, а второй — за причинное место главного энергетика и потащить их к краю крыши? Причем все собравшиеся восприняли это как очень забавную и остроумную шутку. И даже когда все трое полетели вниз, то и тогда гости не прекратили смеяться. Правильно говорится, что когда Господь хочет кого-то наказать — то Он лишает его разума. Впрочем, это уже совсем другая история…