два человека, сложными маршрутами, так что некоторым, чтобы замести следы, пришлось обогнуть весь земной шар. Никого не задержали. В Перу Лобатон и де ла Пуэнте с товарищами организовали городские вспомогательные сети, подготовили санитарные бригады, установили в лагерях радиостанции, а также устроили тайные склады боеприпасов и взрывчатых веществ. Связи с крестьянскими синдикатами, особенно в Куско, работают безупречно, и крепнет надежда, что, как только вспыхнет восстание, многие местные жители присоединятся к повстанцам. Он говорил весело, убежденно, веско, восторженно. А я не мог скрыть печали.
— Ладно, я ведь вижу, что ты во все это мало веришь, Фома неверный, — пробурчал он под конец.
— Клянусь, что больше всего на свете я хотел бы поверить тебе, Пауль. И почувствовать такой же азарт.
Он кивнул, глядя на меня с обычной своей сердечной улыбкой, сиявшей на лице, похожем на полную луну.
— Ну а ты? — спросил он, тронув меня за руку. — Как дела у тебя?
— У меня? Да никак, — ответил я. — Продолжаю работать переводчиком при ЮНЕСКО, здесь, в Париже. Ты, впрочем, это отлично знаешь…
Он чуть помялся, опасаясь, как бы слова, готовые вот-вот сорваться у него с языка, не слишком обидели меня. Этот вопрос, судя по всему, уже давно не давал ему покоя.
— И это все, что ты хочешь получить от жизни, Рикардо? Неужели тебе этого и вправду достаточно? Те, кто приезжает в Париж, мечтают стать художниками, писателями, музыкантами, актерами, театральными режиссерами, мечтают рисовать декорации или готовить революцию. А ты хочешь просто жить в Париже? Я, должен признаться, никогда не мог этого понять, старик.
— Знаю, заметил. Но это чистая правда, Пауль. Мальчишкой я говорил, что хочу стать дипломатом, но только для того, чтобы меня послали в Париж. Да, я хочу именно этого и только этого: жить здесь. На твой взгляд, слишком мало?
Я махнул рукой в сторону Люксембургского сада: пышные зеленые ветви пытались пробиться сквозь прутья ограды и на фоне хмурого неба выглядели очень живописно. Что еще нужно человеку? О чем еще можно мечтать? Жить, как пишет в одном своем стихотворении Вальехо,[19] среди «раскидистых парижских каштанов»…
— Ну признайся хотя бы, что ты втихаря пишешь стихи, — допытывался Пауль. — Что есть у тебя такой тайный порок. Знаешь, мы ведь часто обсуждали это с нашими перуанцами. Все уверены, что ты сочиняешь стихи, но никому не показываешь, потому что слишком критично к себе относишься. Или стесняешься. Ведь все до одного латиноамериканцы едут в Париж ради великих дел. Ни за что не поверю, что ты исключение из правила.
— Представь себе, я исключение. Могу на чем хочешь поклясться. У меня нет амбиций, просто хочу жить здесь, как живу сейчас. И все! Все!
Я проводил его до станции метро «Одеон». Мы обнялись на прощание, и я не смог сдержать слез.
— Береги себя, Толстый. И не делай глупостей там, наверху.
— Да, да, конечно, никаких глупостей, обещаю, Рикардо. — Мы еще раз обнялись. И я заметил, что и у него тоже глаза на мокром месте.
После отъезда толстяка Пауля в моей жизни образовалась пустота, ведь он был для меня настоящим товарищем с тех трудных времен, когда я еще только пытался обосноваться в Париже. К счастью, работа в ЮНЕСКО и уроки русского языка, а также курсы синхронного перевода почти не оставляли мне свободных минут, и к ночи я еле доползал до своей мансарды в «Отель дю Сена», так что сил на размышления о товарище Арлетте или Пауле просто не было. И приблизительно с тех же самых пор я стал мало-помалу, словно ненароком, отдаляться от парижских перуанцев, с которыми прежде встречался довольно регулярно. Я не искал одиночества, но и не страшился его после того, как остался сиротой и тетя Альберта взяла меня под свою опеку. Благодаря службе в ЮНЕСКО я уже не думал о том, как свести концы с концами, зарплаты переводчика и денег, что иногда присылала тетка, вполне хватало на жизнь и парижские развлечения: кино, выставки, театр и книги. Я стал завсегдатаем книжного магазина «Lajoie de Lire»[20] на улице Сен-Северин и постоянным клиентом букинистов с набережной Сены. Ходил в театры — ТНП, «Комеди Франсез», «Одеон» — и время от времени на концерты в зал «Плейель».
Тогда же у меня завязалось что-то вроде романа с Карменситой, той самой испанкой, что на манер Жюльетт Греко одевалась с головы до ног в черное и пела, аккомпанируя себе на гитаре, в крошечном баре «Эскаль» на улице Месье-ле-Пренс, куда стекались испанцы и южноамериканцы. Она была испанкой, но никогда не бывала в Испании, потому что ее родители-республиканцы не могли или не желали возвращаться на родину, покуда жив Франко. Такое двусмысленное положение терзало ее, и она часто заводила со мной разговор на эту тему. Карменсита была высокой, стройной, с печальными глазами и стрижкой «под мальчика». Голос у нее не отличался особой силой, но был певучим, и еще она чудесно декламировала, почти шепотом — с эффектными паузами и большим пафосом — положенные на музыку стихи и легенды испанского Золотого века. Два года она жила с каким-то актером и разрыв восприняла очень болезненно. Во всяком случае, мне она сказала с резкой прямотой, которая поначалу так поражала меня в испанцах, коллегах по ЮНЕСКО: «Пока я больше не хочу связываться с мужиками». Но приглашения мои принимала, и мы ходили в кино или ресторан, а однажды отправились в «Олимпию» слушать Лео Ферре, которого оба любили больше, чем очень модных тогда Шарля Азнавура и Жоржа Брассанса. Когда после концерта мы прощались в метро, она легко коснулась губами моих губ и сказала: «А ты начинаешь мне нравиться, перуанец». Как это ни абсурдно звучит, но всякий раз, когда я отправлялся куда-нибудь с Карменситой, меня терзало неприятное беспокойство — словно я изменяю любовнице команданте Чакона, которого воображал себе мужчиной с большими усами, ходящим вразвалочку, с парой огромных пистолетов — по одному на каждом боку. Но отношения наши с испанкой далеко не продвинулись, потому что однажды вечером я застал ее в темном углу бара «Эскаль» в объятиях одетого в пончо господина с бакенбардами.
Через несколько месяцев после отъезда Пауля господин Шарнез стал рекомендовать меня, если я не был загружен в ЮНЕСКО, для работы переводчиком на международных конференциях и конгрессах, причем не только в Париже, но и в других европейских городах. Первый из таких контрактов — совещание в штаб-квартире МАГАТЭ в Вене, второй — международная конференция по хлопку в Афинах. Поездки были недолгими, обычно на несколько дней, но они хорошо оплачивались и давали шанс повидать места, куда иначе я никогда бы не попал. Правда, из-за дополнительных контрактов у меня оставалось гораздо меньше свободного времени, но тем не менее я не бросил заниматься русским и ходить на курсы синхронного перевода, просто теперь делал это с перерывами.
Однажды, вернувшись из такой короткой поездки — на сей раз в Глазго, на конференцию по таможенным тарифам в Европе, — я нашел в «Отель дю Сена» письмо от двоюродного брата моего отца, доктора Атаульфо Ламиеля, работавшего в Лиме адвокатом. Так вот, двоюродный дядя, с которым я был едва знаком, сообщал, что тетя Альберта умерла от воспаления легких и сделала меня единственным своим наследником. Мне нужно непременно приехать в Лиму, чтобы ускорить оформление документов и вступить в права наследования. Дядя Атаульфо был готов купить мне билет на самолет — в счет будущего наследства, которое, по его словам, не сделает меня миллионером, но тем не менее станет хорошим подспорьем в моей парижской жизни. Я пошел в почтовое отделение «Вожирар» и послал ему телеграмму с извещением, что билет куплю себе сам и в Лиме буду в ближайшее время.
Печальное известие надолго выбило меня из колеи. Тетя Альберта, старшая сестра моего отца, была еще вполне здоровой и бодрой женщиной — ей не исполнилось и семидесяти. Она осталась старой девой и отличалась крайне консервативными взглядами и ужасно сварливым нравом. Правда, по отношению ко мне она всегда была очень ласкова, и я не знаю, что стало бы со мной без ее забот и щедрости. Мне едва стукнуло десять, когда мои родители погибли в автомобильной катастрофе: они поехали в Трухильо на свадьбу дочери своих близких друзей, и машина столкнулась с грузовиком, который скрылся с места происшествия. Тетя Альберта заменила мне отца и мать. Я жил у нее, пока не получил диплом адвоката и не перебрался в Париж, и, хотя ее старомодные воззрения, граничившие с чудачеством, кого угодно могли вывести из себя, очень ее любил. Взяв меня на воспитание, она всю себя целиком посвятила мне. Теперь, после смерти тети Альберты, я остался один-одинешенек на белом свете, и мои связи с Перу, по сути, обрывались.
В тот же день я побывал в агентстве компании «Эр Франс» и купил билет — до Лимы и обратно. Потом отправился в ЮНЕСКО к господину Шарнезу, чтобы сообщить, что вынужден взять отпуск и на некоторое время отлучиться. Пересекая холл, я увидел элегантную даму в черной накидке, отороченной мехом, и в туфлях на высоких тонких каблуках. Дама смотрела на меня так, словно мы были знакомы.
— Ну вот, надо же, до чего тесен мир! — воскликнула она, подойдя и подставив мне щеку для поцелуя. — А ты что здесь делаешь, пай-мальчик?
— Я? Работаю переводчиком, — с трудом выдавил я из себя, совершенно опешив от такого сюрприза. Что не помешало мне, целуя ее, обратить внимание на лавандовый запах духов. Это была она, но, боже, какие перемены! Искусный макияж, красная губная помада, брови, выщипанные в ниточку, шелковистые и загнутые вверх ресницы, оттеняющие лукавые глаза — благодаря черному карандашу они казались удлиненными, а взгляд более глубоким, — руки с длинными ногтями и словно пару минут назад сделанным маникюром… Да уж, товарища Арлетту было трудно узнать.
— Ты здорово изменилась с нашей последней встречи, — сказал я, оглядывая ее с головы до ног. — Сколько же мы не виделись — года три, да?