Царь оторвался от станка, повернулся к Анне, глянул с усмешкой в ее покрасневшие от слез и бессонницы глаза и вдруг крикнул на весь свой небольшой дом:
– Лекаря герцогского в железа!
– Ни черта не понимает лекарь в медицине, – объяснил прибежавшим на крик. – Оспой герцог захворал. Слышите все? – оспой! Так и уведомите послов и всех прочих. И запись, чтобы такая была: умер оспою, а не какой-то там слегвою. Поняли?
И опять сгорбатился над станком, под его шум забубнил ласково:
– А ты не рюми, Аннушка, не рюми – другого жениха тебе найду. Справнее, именитее. Да и сейчас ты без копейки не останешься. Я выговорил тебе в случае вдовства ежегодный пенсион, как в воду глядел. Сорок тысяч будешь получать на содержание. Но в Курляндии. Невелики деньги, однако пренебрегать ими нельзя. Тем паче – Курляндией. Надо ехать, милая.
Он замолчал, споро проделал несколько каких-то манипуляций. Засерпантинилась узкая синяя стружка. Не прекращая работы, спросил, как о чем-то незначительном:
– Ты не тяжела ли?
– Что? – не поняла Анна.
– Не беременна ли?
– Я девушка, – еле слышно проговорила Анна. Румянец мгновенно пробил толщу белил на ее щеках и шее. Признавалась ведь дядюшке не с глазу на глаз – при народе.
– Девушка, девушка, девушка, – запел царь под визг резца. – Девушка… Что? – Станок замолк, будто подавился. – Что? Вдова – девушка! Смех! Позор! Слышите вы, козлы похотливые, она девушка? Вот это Вилли! Вот так святоша! Не зря его Бог прибрал.
Он подошел к Анне, обнял ее, прижал к груди. Очень высокая, она едва доставала головой ему до плеча. Спина ее под рукой дядюшки слегка подрагивала.
– Успокойся, касатушка. – Политес исключал сантименты, но не для царя были законы писаны. – Полно страдать и печалиться. Одному мне, конечно, признаться следовало и намного раньше. Но что теперь…
– Один-то ты когда бываешь! – выдохнула Анна в его любимый голландский жилет.
– И то – правда! Днем и ночью меня доброхоты стеной окружают, только что в затылок не дышат, – горестно согласился царь и вдруг закричал с деланной грозностью: – А ну все вон отсюда! На два апартамента! С племянницей говорить стану по душам.
Сгущались за окнами морозные ранние сумерки. А может, в тот день и вообще не светало. С Ладоги дул сильный ветер. С Ладоги он всегда был сильным.
Митава поразила Стахия обилием островерхих дворцов. Называли их здесь замками. Были они еще и крепостями. Не меньше крепостей изумили его зеленые лужайки перед ними – это зимой! Вместо ворон кружили над замками чайки. Их было больше, чем в Петербурге в летнюю пору. Последние признаки зимы съедал мелкий, безостановочный дождь.
Под этот дождь и похоронили Фридриха Вильгельма, герцога Курляндского, родного племянника прусского короля, носившего то же имя. Еще один Кетлер, предпоследний, обрел пристанище в фамильном склепе.
Анна, вся в черном, принялась скорбеть у его надгробия, изображала безутешную вдову. А что ей оставалось делать? Она думала, что не сумеет управлять герцогством. Да и тех, кто думал о себе иначе, было предостаточно. Они не желали потесниться, чтобы уступить ей место. А семидесятилетний дядюшка покойного, последний потомок Кетлеров, уже успел объявить о своем вступлении в управление герцогством и заручился поддержкой польского правительства. Поддержка Польши утратила прежнюю силу, однако для курляндских обывателей была привычнее российского влияния. Новоявленный герцог жить в Митаве не хотел, отправился в Данциг, а хлопотливые герцогские обязанности передал совету оберратов.
Анна скучала в Митаве. Отправляла ежедневно письма в Петербург, бесцельно часами слонялась по замку, переходила из одного холодного гулкого зала в другой. Высокие сырые стены их были увешаны серо-коричневыми, уныло-однообразными гобеленами, головами диких животных (такими древними, что почти не осталось на них шерсти), бесчисленными парадными портретами. Из массивных, глубоких рам взирали на нее Кетлеры, хмуро, неприязненно. У давно не топленных каминов спесиво щурились железные рыцари. Она досадливо щелкала их по ржавым побывавшим во многих битвах доспехам. Герцогские реликвии дребезжали, как порожние ведра.
– Скучно! Боже, как здесь скучно! – Анна подходила к Стахию близко-близко. Лишь фижмы разделяли их. Плотный шелк касался его ног, упруго колыхался – Анна покачивалась на высоких каблуках.
– Хоть бы ты придумал что-нибудь веселенькое. Шуты и шутихи надоели – такие нудные! И на охоту нельзя.
Стахий сочувственно молчал.
– Ну скажи хоть, что меня любишь. Скажи! – Она выпрастывала из-под пухового платка тонкую, оголенную руку, щекотала ему подбородок.
Стахий боялся щекотки, очень боялся, но по-прежнему молчал. Не достиг того ранга, чтобы разговаривать с царской дочерью, в игры с нею играть. Имел на сей счет от своего начальства еще в Москве указания строгие. Да и без них ничего подобного себе никогда бы с царевной не позволил – хоть до смерти она защекочи.
– Тьфу, медведь бесчувственный! – по-русски говорила Анна зло и скрывалась за дверью своей опочивальни.
– Ну скажи, скажи, что ты меня любишь! – Смуглая рука ласково водила по его щеке, длинные ноготки чуть царапали, щекотали подбородок. На сей раз он не смог удержаться и – проснулся.
Едва ли не полуденный свет пробивался через грязные стеклышки окон. Комаров сменили не менее назойливые, проворные мухи.
Он лежал один в своей холостяцкой каморке, что бывало отнюдь не всегда. Не хотелось признавать случившееся сном. Попытался заснуть, чтобы повторить чудесное происшествие. Да разве счастливые сны повторяются! Хочешь не хочешь, надо было возвращаться к будничной яви, да и голая лавка намяла бока.
– Привидится же такое, – проговорил волонтер смущенно и решительно сел. Протер глаза, огляделся. Привычная паутина по углам: и над полом, и под потолком. Давно не мытые, набранные из осколков стекла оконцев – и то хорошо, что оконца не бычьими пузырями затянуты. Расшатанные бесконечными посиделками лавки. На одной – сложенный тулуп. Колченогий стол. На нем сереет обрывок бумаги. Невзрачный клочок смутил волонтера не менее сна. Не водилась у него бумага по причине ее полной ненадобности. Это был предмет из той жизни, что привиделась во сне. На подобных клочках Анна строчила письма царю-батюшке, матери, сестрам. От скуки неизбывной переводила деньги на пустяшные послания.
С опаской взял волонтер таинственную бумажку и тут только вспомнил о давешнем госте. Записка была, несомненно, от подьячего. Писана готическими буквицами. Не мог предположить случайный гость, что хозяин только говорит сносно на пяти или шести языках, читает же и пишет лишь по-русски, да и то с грехом пополам. Не сумел волонтер понять записки подьячего. Решил, что сведения в ней наиважнейшие – не скуки же ради извел Ефим ценную бумагу. Значит, необходимо к нему немедленно отправиться, узнать лично, что к чему. Может, помощь какая подьячему требуется – сарайчик, скажем, перекрыть, забор подправить, половицу сменить. В своем хозяйстве неполадки волонтеру ежедневно глаза мозолили, да руки до них не доходили. К тому же он одежонки для дворовых работ не имел подходящей. Одним мундиром располагал, долго, но бережно ношенным. Для подьячего и мундира было не жалко.
День для визита выдался самый подходящий – воскресенье, свободное у обоих от службы, и время не раннее. Волонтер принялся собираться. Почистил мундир, вальком прикатал, натер пуговицы суконкой. Привел в полный порядок парик, мукой его припорошил. Мастридия тайком от матери муку принесла – от калачей осталась. Принарядился и вышел на крыльцо. Умыванием он пренебрегал. На чужбине, то ли во Франции, то ли в Саксонии, усвоил правило: мой руки часто, ноги – редко, голову – один раз в год. О лице правило умалчивало: каждому понятно, что лицо на голове. И герцогиня Курляндская правило это, наверное, знала, поскольку тоже никогда не умывалась. Протирала лицо и шею, возможно, и тело растительным маслом. Он тоже маслом пользовался, когда имел. Теперь масла не было, оставалось перед дорогой отметиться у чернобыльника. Но тут, как нарочно, солдатка из малины метнулась к своей избе. «Опыт переняла», – заключил волонтер самодовольно. Однако присутствие невдалеке негаданной последовательницы тяготило его, и сил не было терпеть. Он топтался на крыльце. Солдатка тоже топталась подле своего крыльца – в зоне абсолютной видимости. То ли привязывала петуха, то ли отвязывала его. Только вознамерился волонтер не обращать на нее внимания – Мастридия на крыльцо с половиками выскочила, да не с двумя – тремя, с громадным ворохом. Принялась трясти их неистово, несмотря на воскресный день. Видимо, и у них в доме блохи буйствовали, и полынь эту нечисть тоже не брала. Заметила волонтера, заверещала радостно:
– Добрый день, дяденька Стахий! Каково почивалось?
– Добрый, добрый! – отмахнулся волонтер и устремился к развалинам сарая.
– Посиделки будут ли?
– Дверей не запираю.
– Сам-то ты будешь? – Настырная девка двинулась к нему по морковным грядкам. Мать смотрела на нее с одобрением. Потравой моркови пренебрегла и с петухом возиться перестала. Волонтер стремительно изменил направление, буркнул от калитки:
– Без меня управляетесь.
– Так ты же про тюльпаны обещался…
Волонтер побежал.
– Я побывальщину сложила! – гнался за ним крик. – Восет!
«Восет – намедни. Намедни – восет. Только бы добежать до околицы». За ним с хриплым лаем неслись обескураженные борковские псы.
До околицы волонтер добежать не успел… И долго потом сушился в ивняке у старицы.
Глава VНепреднамеренное пособничество тайному делу подьячего
Немецкая слобода находилась в Нижнем посаде на правом берегу неширокой тихой речки. Носила она древнее ласковое название Лыбедь. Так звали сестру основателей Киева, пращура городов русских. Переяславцы не знали этого. Кое-кто из них держал в памяти предание: имя речке дали первые поселенцы города-крепости. Говорили, что пришли они из-под славного Чернигова во времена незапамятные.