Похвала недругу — страница 13 из 32

ую бабу любой бы денежки заплатил. А? Нет, не взяли. Никакие звонки не помогли. Во окопались! Это ж до чего дошли, это ж куда мы идем? Но, правда, потом мне объяснили, что там все-таки трудно: сплошные тренировки, учиться требуют, знания нужны, какой-то свой голос необходим. Рассоветовали, успокоился. А куда идти? Пиши, говорят, мемуары вспоминательные — в назидание молодым спортсменам. Сел, наковырял. Сверху фамилие свое поставил: Эразм Неваляйкин. И заглавие сам придумал: «Кувалдой по кумполу». Это для науки молодым — не надо, мол, тяжелым бить по голове, а то влияет на здоровье. Написал, отнес в издательство. Заинтересовались. Ко мне живчика прикрепили, месяца два бегал — выспрашивал все, уточнял, записывал.

Всю мою писанину переписал, название изменил, но я не стал спорить — пусть творит, ему виднее. Недаром же я два месяца его на своем иждивении держал. Переписал он всю брошюрку, фамилие, правда, мое оставил — тут все нормально. Вышла книжка, вот она. — Неваляйкин достал из портфеля брошюрку «Железо слабых не любит», повертел перед моим носом и шуганул ее опять в бездонное нутро портфеля. — А мой дружок, которого я кувалдой тогда по башке огрел, рецензию потом в газетку написал: все, говорит, правильно в книге, все очень поучительно и даже талантливо. Марухин такой, не слышал? Ну как же, он тоже после того случая бросил спорт и теперь стал известным критиком. В боксе-то он ходил под своей фамилией, а тут зачем-то взял себе псифдо́ним. Но я-то знаю, как это случилось. Маруха у него была — мировая баба, вот он, чтобы улестить ей, назвал себя Марухин. Сейчас, правда, у него Дарья, Даша. Говорю ему: «Чего ж не меняешь, подписывайся Дашкин». — «Нет, — говорит, — нельзя этого делать, поскольку я уже известен в критических кругах как Марухин. Подпишись я Дашкиным — еще печатать не будут, подумают, другой какой объявился. Пока разберутся…» Это верно: в нашем литературном деле важно иметь имя. Чтобы тебя знали. А на остальное наплевать. Иной раз даже и не читают. Я знаю такую редакцию — взглянут: ага, имя — и в печать; глянут на книгу: ага, имя — и давай хвалить! Им же неважно, что написано и как написано, им важно кто написал. Имя! Везде гоняются за именами. Не таланты ищут, а имена. Вот, к примеру, составляют план по печати — кого в первую очередь ставят? Имена. Или — требуется статья; напиши — не напечатают: кто ты такой? А было бы имя — это когда фамилие называется именем, — напечатают. Даже закажут тебе, да что там — напишут за тебя, ты только соизволь согласиться поставить свое имечко под ней. Во как! Как говорит мой друг прозаик и поэт Филька Косорылов (не слышал такого? Ну как же, знаменитость!), так вот он говорит: «Ты без имя, что корова без вымя — зарежут». Ну, а мне повезло, имя я себе приобрел еще в ту пору, когда «железо» поднимал. Мое имя тогда у всех в зубах навязло. А еще окромя имя у нас кое-где очень уважают разных психов. Это когда выпендривается, как ненормальный: того вроде не знает, того не понимает, а сам гребет — знает куда, свой курс держит. О, псих, я тебе скажу, может пройти совсем даже и без имени, как намыленный просклизнет. Его тут же издадут, тут же дискуссию затеют: оригинально! ново! неповторимо! понять — не понять! глубоко — не докопаться! Еще бы! Псих ведь, это у нормального все понятно…

Я тоже под психа работаю. Чё смеёсси? Точно! То возьму себе бородищу отпущу — вот такую! То вдруг сбрею ее, а усы отращу — длинные, как вожжи. Или заведу бороду, усы и патлы, как у Махно — по самые плечи. И пишу так же. Вот, к примеру, сносють в Москве старые дома, клоповники, а на их месте строють благоустроенные небоскребы, школы и все такое. Хорошо? Хорошо! А я будто не понимаю и как запущу статью, да со слезой: губят, мол, старину, историю, память, на чем-де, мол, будем патриотизьм воспитывать и разве будут современные дети любить такую свою многоэтажную Родину, где нет ни бабушкиного сундука, ни ладанного запаху? И все в таком роде. В редакцию принесу, а там: «Ой, как остро! Ой, как смело! Ой, как мудро!» Печатают, шумят. А мне что? А мне того и надо: шумите! Популярность моя от этого растет и имя мое, понимаешь, набирает вес, как штанга. Понял? Пройдет время, немного успокоятся, а я опять статейку, на этот раз уже про деревню: разве можно, мол, в селе строить многоэтажные дома со всеми удобствами и по улицам прокладывать асфальт? Это же уничтожает деревенский колорит! Наш крестьянин этого не любит, колхознику этого не нужно. Мы уничтожаем вековечное Руси, а значит, и саму Русь. Как напущу страху — только держись. Опять шум! Пройдет время — я снова статейку: мол, нужно и новое строить, и старую курную избу надо сохранить. После этого затишье, всех помирил: и те довольны, и другие. А мне затишье зачем? Не надо! И я снова сажусь строчить: до каких пор, мол, деревня будет утопать в грязи и навозе? Колхознику нужны тротуары, дороги, дома со всеми городскими удобствами, модные ателье, пункты проката. И так и далее и далее. А фотографируюсь я — всегда задумчивым: головку набок и кулачком щеку подпираю. Увидишь такую фотографию — так и знай: это я. Вот так-то, брат! Работы — по горло! А иначе дела не будет, иначе усохнет имя, как у старой коровы вымя, и каюк. Во, и я срифмовал! Скоро на стихи перейду, пожалуй.

— Но писать — надо же… ну, уметь, что ли?.. — попробовал я возразить.

— Чепуха! Тут все уже обкатано-накатано. Бери любой вариант за образец и дуй. Я, например, себе сначала выбрал такой. Многие пишут так (это даже модно стало): гонял, гонял, выслеживал, выслеживал волка, измотался весь, измочалился, догнал наконец, загнал в «угол». Стрелять надо. Но посмотрел в волчьи глаза и… не смог. Пожалел. Или: «он» и «она». Он влюбился. Так влюбился — до последней капли. Измотался весь, измочалился. Наконец добился — она отвечает ему взаимностью! Хлоп, лап!.. Посмотрел ей в глаза и не смог: любовь сильнее чувств. Пожалел. Вот и я по этой дорожке пошел. Двое на ринге: «он» и «я». Она сидит в первом ряду. Я люблю ее, она его, он ее. Я его сейчас нокаутирую и героем предстану перед ней. Но взглянул в ее глаза и увидел: нет, она любит его, и я великодушно шепчу: «Бей, я нокаутируюсь, и будьте вы счастливы». Он бьет, я валюсь, посылая ей прощальный взгляд. Когда меня облили водой, я открываю глаза и вижу: надо мной — она, улыбается, вытирает мой лоб полотенцем… А? Каков сюжетец! Читатель плачет навзрыд! Или другая повесть: «Глаза матери». На ринге двое — «он» и «я». Мать в первом ряду. Она ждет его победы, а я вырываю ее у него. Еще удар, и он будет готов. Но вдруг я вижу глаза матери. Сколько в них всего!.. Я открываюсь, он бьет меня, я — копыта врозь, мать счастлива, публика ревет, читатель снова плачет. А? Вечная, брат, проблема: матерья и сыны. Это я поначалу так писал, а потом с любви перешел на секс. Знаешь, шо это такое? О-о!.. — Неваляйкину стало жарко, он расстегнул свой длиннополый тулуп, и я увидел его грудь — всю в орденских планках.

— Откуда?! — невольно воскликнул я. — Ты же…

— Камуфляж, — успокоил меня Неваляйкин. — Для героической биографии это необходимо.

— И тебя приняли в члены Союза?

— А как же! — воскликнул Неваляйкин. — У них же тоже, я слышал, статистика, их же тоже, говорят, проверяют, спрашивают проценты: сколько женщин, сколько грамотных, почему уменьшилось мужское поголовье? Лауреатов таких-то — столько, таких-то — столько, трижды — столько-то, четырежды — столько-то, кандидатов без мандатов — столько-то, врачей-трепачей, кинологов-сексологов, тоё-моё и прочее. А спортсмена-чемпиона нет. Почему? Недооценка, недоработка. Ну вот и говорят мне: «Давай еще одну книжку, и ты — член». А я что? Пожалуйста! Бах — роман «Нокаут в сексе». И все, и я — в дамках. А ты чем занимаешься? Гляжу я на тебя — здоровый ты, крепкий. С таким здоровьем только издательства штурмовать. Иди в писатели, помогу. Это же так, легкая атлётика! Не хочешь… А зря! — он посмотрел на часы. — Ну, прости, старичок, спешу, несу в издательство вот очередной свой роман. Пожелай мне удачи, ругай… Пошли меня к черту… Ты меня к черту пошли, поня́л. Для удачи. Ну, пошли, пошли, не обижусь.

— Пошел ты… А подальше послать тебя нельзя?

— Давай! Для удачи — все годится!

ЧЕРСТВЫЕ ЛЮДИ

С львиной нечесаной гривой, с лохматыми нашлепками бакенбардов, с посыпанными, как пеплом, перхотью плечами Неваляйкин небрежно уронил свое тело в глубокое и огромное, как саркофаг, кресло, безжизненно откинул руку и устало смежил глаза. Отработанная годами поза эта означала: «Гений устал». На этот раз он действительно устал: Неваляйкин только что возвратился с похорон тещи и был переполнен впечатлениями. «Черт бы ее побрал, — думал он, — с этими ее похоронами… Нужно было мне туда ехать, стоять у гроба, изображать скорбящего!.. Дурацкое положение какое-то, как в очередном анекдоте про тещ. Три дня пропало ни за понюшку… Но ладно, надеюсь, это в последний раз: семь тещ похоронил — сколько можно!»

И вдруг его осенило, он встрепенулся, открыл глаза и скорбным голосом попросил жену:

— Мивочка, подай тевефончик… — Неваляйкин иногда картавил, иногда шепелявил или заикался, смотря по обстоятельствам. С женой и вообще с женщинами он предпочитал говорить «в» вместо «л». — И не огорчайся очень: горю не поможешь. Ты видишь: я скорбвью не меньше твоего. Подай тевефончик…

Жена принесла некогда белый, захватанный аппарат, вслед за ней тянулся длинный перекрученный узловатый шнур.

— Спасибо, Мивочка. — Неваляйкин набрал номер и заупокойным голосом спросил: — Это издатевьство?.. Мария Санна?.. Неваляйкин… Да… Здравствуйте… Говос? Хоть такой пока есть. Горе у меня, горе. Очень бойшое, не знаю, как и переживу: теща умерва… О нет, это дураки о тещах анекдоты сочиняют. Она же мне мивее родной матери быва, я ею тойко и жив, вдохноввявся. А вюди кругом!.. Что за вюди? Одна черствость. Невниматейные, нечуткие… Какой там? Простого сочувствия не встретишь, не то что помощи. А я в такой прострации. Одна надежда на вас — выручайте: совсем на меви, поиздержався. Знаете, то гробик, то попик… Да, верующая быва… А как же, надо было уважить. То могивку выкопать, то закопать, то поминки… — голос его совсем упал. — Ну как, чем можете помочь? У вас вежит моя заявочка. Да, да… Да разве за рукописью дево встанет? Быв бы договор, аванс. Я ведь совсем без копейки. Не поверите: с вокзава домой на тровейбусе ехав зайцем. Спасибо, спасибо… Простите, а какую ставку вы мне даете за вист? Как всем? А почему не четыреста? Это тойко вауреатам? Вы меня режете без ножа, Марья Санна, этой формайностью. Пожавейте: у меня такое горе… И потом: я ведь тоже вауреат премии ковхоза имени Разина, и, кстати, в других издатевьствах мне всегда сами, даже без намека с моей стороны, назначают ставку четыреста. А вы… У меня же детей куча, их же надо кормить. Как откуда? Авименты пвачу по пяти аттестатам. Конечно! Ну, спасибо, уваживи. Когда можно приехать повучить аванс? Посвезавтра?! Боже мой, как же я доживу до посвезавтра? Я ведь сегодня ничего не ев… Завтра? Хорошо. В первой пововине дня? Во второй?! Ну, вадно, вадно, я готов на все… Как вы скажете, Марья Санна… Благодарю вас… — Неваляйкин повесил трубку, взглянул на жену: — Мивочка, не смотри на меня так. Пойди в свою комнату, отдохни, Мивочка. Видит бог — я не хочу восьмой тещи.