Похвала недругу — страница 24 из 32

— Сам знаю, что рано.

— Тогда иди к нему.

— Его нет, он уехал отдыхать.

— Тем лучше! Бери билет и катись к нему. На пляже у него настроение тем более благостное.

— Да это же идея! — вскочил Неваляйкин и стал меня целовать со слезами на глазах. — Ты — гений! Мивочка! Биственько собеви мой чемоданчик!


Через неделю Неваляйкин позвонил мне и самым развеселым голосом сообщил:

— Все отлично, старик! Правда, я чуть снова не оконфузился: оказывается, сейчас просто затишье, каникулы. До осени никаких юбилейных собраний не будет. А я труса праздновал. Но нет худа без добра, поездка была полезной: Никон объяснился мне в любви и предложил в соавторстве с ним написать сценарий о войне. Я, как фронтовик…

— Ты разве фронтовик? — удивился я очередной фантазии Неваляйкина.

— Ну, как же! Я ведь был лучшим пулеметчиком в роте, которой сам командовал. Во время штурма Берлина я такого жару давал немцам! Они мой пулемет в лицо знали! Как услышат — так у них паника в окопах. Немцы прозвали мой пулемет «Maschinengewehr»! Машина, значит! У меня до сих пор мозоли на ладонях от пулеметных ручек и ожоги от раскалившихся стволов, которые я менял раз за разом!..

— Позволь-позволь! — остановил я его. — Да ведь, помнится, ты говорил, что опоздал на войну: приехали, а война кончилась, и ты стрелял из пистолета по телеграфным чашечкам да по воронам.

— Как же не успел? — обиделся Неваляйкин. — Я и на Одере был, с американцами обнимался, они еще, как сейчас помню, говорили: «Гот бай!» Ну?

— Ой, Эразм! Смотри, оконфузишься, война — это не муха. Встреча с американцами была на Эльбе, а «Maschinengewehr» — это вообще по-немецки пулемет…

— Ну, уж войну-то я знаю — на своей шкуре испытал. У меня даже, кажется, ранение было, только оно не зафиксировано: я ведь не ушел с передовой в санбат. В субботу слушай радио — готовлю передачу о войне для молодежи. Узнаешь, как я воевал!

Как ни странно, такая передача была, выступал Неваляйкин, рассказывал и про мозоли, и про ожоги, и про «Maschinengewehr», и про многое другое.

А ведь врал все, уж я-то знаю его подвиги.

Ну, Неваляйкин! Мало ему одного конфуза, ищет другого, да похлеще прежнего. Неймется человеку — славу добывает.

Наверное, далеко пойдет пройдоха, если не сорвется…

У САМОГО СИНЕГО МОРЯ

Подъезжая к Дому творчества, Эразм Неваляйкин окончательно успокоился: все бури и схватки, слава богу, остались далеко позади, там, в Москве, за тысячу километров. Ох уж эти схватки! На два фронта пришлось воевать: в Литфонде за путевку и дома с женой Милочкой.

Те, литфондовцы, упирались как быки, насмерть стояли: «Нет путевок, и все. Время сезонное, все давно распределено». — «А мне какое дело! Я член? Член! Гони путевку!» — «Мы советуем вам поехать в октябре: и тепло еще, и тихо уже — самое время работать. Бархатный сезон. И воздух в это время чистый, и фрукты дешевые». Чудаки! Кто же едет на юг летом! к морю! — работать? Писать я могу и на лестничной площадке. А дышать? Да для меня и выхлопные газы кажутся перенасыщенными кислородом. Мне общение, знакомство нужно. Мне дело делать надо! А все нужное мне общество греет бока на курортных пляжах именно в это время. Даже сам Никон Никонович с женой сейчас там. «Ладно, — говорят наконец. — Мы дадим вам путевку, но без номера… Там как-нибудь устроитесь. Мы позвоним директору — он определит вас. Освободят какую-нибудь подсобную комнату. Главное ведь — пляж, солнце. Правда?» — «Правда, — говорю я им в тон, а потом как рявкну: — Издеваться изволите? В чулан писателя Эразма Неваляйкина хотите поместить? Мне люкс нужен!» — «Люкс?!» — застонали все, как по команде. «Да, люкс!» Конечно, люкс! Я же знаю, что нужно для престижа. Без люкса со мной там никто и знаться не будет. А с люксом я — человек, всяк зауважает. Там же о чем разговаривают? «Ну, как устроились?» — «Хорошо!» Но «хорошо» — это еще ни о чем не говорит, допрос продолжается: «В каком номере?» — «Семьсот семьдесят семь — люкс». — «О, три семерки! Счастливое число!» И глаза сразу становятся такими преданными. А я же знаю: дело вовсе не в семерках, а в люксе. «Люкс мне, и ничего боле!» — настаиваю я. Все разводят руками и падают на стулья, как подстреленные. «Значит, нет люкса? — ставлю последний раз вопрос. — Хорошо! В таком случае я даю Никону Никоновичу телеграмму, что приехать не могу. Я не хотел вам говорить (это наша творческая тайна с Никоном Никоновичем), но теперь придется… Надеюсь, вы не болтливы? Не ради себя я еду туда. Мы должны там с Никоном Никоновичем писать киносценарий для многосерийного телевизионного фильма по его роману «Тещин язык». На тринадцать серий надо растянуть этот «Язык»! Ну? А вы?»

Соврал, конечно. А что делать?

Услышав такое, литфондовцы стали понемногу приходить в себя, переглядываться, обмениваться какими-то знаками, звуками, а потом постепенно и совсем речь обрели: «Тык… Мык… А может?.. А как ж?..» Туда-сюда — нашли. «Может, вас устроит… полулюкс?..» — робко так, несмело предлагают. «Ладно, — говорю. — Неудобно, конечно, нам будет с Никоном Никоновичем в нем… Ну, да ладно, как-нибудь уж…» Нашли, голубчики! Старичка инвалида вроде какого-то на осень сдвинули. Ну, и правильно: ему-то все равно, а мне жить надо!

Это все в Литфонде такая война была. А дома — своя баталия. Милочка-дурочка, жена, взъерепенилась: «До каких пор я буду жить как мать-одиночка? Никогда вместе не отдыхаем — все один и один ездишь. А я только и знай — с детьми». Ну, тут у меня разговор короткий: «Цыц, говорю, дура! Ты живешь не с кем-нибудь, а с писателем! Ко мне не применимо слово «отдыхать», я постоянно в работе. И в Дома творчества езжу ра-бо-тать!» — «А я — с детьми?..» — «Детям нужна мать». — «А отец?» — «Отец свое дело сделал. И еще подключится, когда нужно будет. Вон Борька-шельмец уже стихи пробует сочинять. Кто его натаскивать на это дело будет? Ты, что ли? Нет, я, я, я!.. Все я!» — «Работать он едет, а туалетов набирает, словно женщина, которая хочет завлечь весь курорт…» — «Фу-ты, неразумная баба… Там же все общество! Я же должен выглядеть личностью!.. Одним словом, я еду работать!»

Неваляйкин вздохнул облегченно, улыбнулся, довольный: победил на всех фронтах. Настроение поднялось. «Работать?.. Много там наработаешь, когда в окно солнце смеется, рядом море вздыхает и куда ни глянешь — всюду женщины в шортиках дефилируют!.. И одна другой краше! У-у!.. — заурчал он от удовольствия и даже песенку запел: — Море голубо-о-е-е, серебристая волна!..»

Эразм сидел на середине заднего сиденья, обняв, как своих закадычных друзей, одной рукой чемодан, а другой — свой любимый под крокодиловую кожу вместительный портфель-пульман. Чемодан его был весь оклеен этикетками зарубежных отелей — коллекция младшего сына пошла в дело. Уговорил несмышленыша и вместе весь вечер клеили.

Машина остановилась у поворота на территории Дома творчества: ехать под «кирпич» шофер не решился.

— Ничего! Двигай! — велел ему Неваляйкин. — Я разрешаю.

Машина въехала на территорию и снова остановилась: впереди путь загораживали сетчатые полуворота. В окно из сторожевой будки привратник сердито махал рукой, делал знаки, чтобы поворачивали обратно. Приоткрыв дверцу, Неваляйкин пальцем поманил привратника к себе. Увидев повелительный палец, тот встрепенулся, быстро подбежал к машине.

— Открыть! — приказал Неваляйкин.

— Нельзя… Запрещено…

— Кому запрещено? Живо!

— Не работает… Испортился механизм, — лопотал привратник.

— Руками!

Привратник побежал к полуворотам, уперся в них руками, поднатужился, отодвинул сетку в сторону.

— Вот так! — похвалил его Неваляйкин. — Между прочим, привратник — это тот, кто любит приврать. Ха-ха! — рассмеялся он своей остроте и сунул усатому стражу через открытое окно новенький рубль с олимпийской символикой. Шоферу сказал: — К парадному!

Щедро расплатившись с таксистом, Неваляйкин махнул ему небрежно на прощанье и не торопился идти в свои апартаменты. Подбоченясь, с видом хозяина, приехавшего домой после долгой отлучки, он с высоты крыльца не спеша огляделся по сторонам.

В Доме недавно закончился завтрак, и почти все его обитатели уже были на пляже. Во дворе на скамейках в тени сидело лишь несколько человек, которым море и солнце почему-либо были противопоказаны, да редкие заспанные фигуры выскакивали из-за стеклянных дверей и, как угорелые, устремлялись к морю. Но, увидев Неваляйкина, невольно останавливались: Эразм был неотразим: яркий, как кенар в свадебную пору.

В лимонно-желтых штиблетах на толстой белой подошве, в потертых узких джинсах, подпоясанных широченным в две пряжки ремнем, в желтой, под цвет штиблетам, рубахе, изрисованной и исписанной вдоль и поперек аэрозольными баллонами и английским текстом, в большой ковбойской шляпе, он стоял как изваяние, как символ диких прерий. На бедре, где должен был болтаться красавец кольт, у Неваляйкина была приторочена форсетка из добротной кожи.

Особого внимания заслуживала его жилетка, надетая поверх рубахи! Короткая, она едва прикрывала Неваляйкину лопатки. Полы ее не застегивались, они лишь еле-еле выглядывали из-под мышек. Без воротника, с короткими рукавами — не жилетка, а скорее распашонка с плеча младенца.

Густая, волнистая грива волос водопадом ниспадала на ворот рубахи, пышные бакенбарды серебрились редкой сединой.

Рубаха его была расстегнута до пупа, и все могли любоваться неваляйкинской грудью, заросшей, как у породистого барана, черной курчавой шерстью.

Эразм обвел орлиным взглядом отдыхающих и, не встретив никого из знакомых, гордо вздернул голову, подхватил свой багаж и легко понес его в вестибюль.

Там у стойки администратора стояла толпа, но, увидев Неваляйкина, невольно расступилась. Дежурная, изобразив подобострастную улыбку, кинулась к приезжему, залопотав приветственные слова по-английски.

Эразм улыбнулся и деликатно перебил ее:

— Говорите, пожалуйста, по-русски, я понимаю. По-американски я и дома наговорюсь, — и он достал из форсетки свою путевку.