Похвала праздности — страница 11 из 28

В этом смысле бунт против разума – повторяющийся феномен в истории. Ранний буддизм отличался разумностью, а его поздние формы и заменивший его в Индии индуизм ее лишены. Орфики в Древней Греции выступали против гомеровской рассудительности. От Сократа до Марка Аврелия выдающиеся фигуры древности в основном были людьми рационально мыслящими; а после Марка Аврелия в предрассудках погрязли даже консервативные неоплатоники. За исключением мусульманского мира, о притязаниях на разумность забыли вплоть до одиннадцатого века, когда благодаря схоластике, просвещению и науке призывы к разуму возродились с новой силой. Начавшиеся было с Руссо и Уэсли попытки им противостоять не выдержали натиска науки и техники в девятнадцатом веке. Вера в силу разума достигла апогея в шестидесятые годы и с тех пор неуклонно слабеет. Рационализм и антирационализм шли рука об руку с самого зарождения древнегреческой цивилизации, и каждый раз утверждение господства одного тут же приводило к ответному всплеску другого.

Современный выпад против разума существенно отличается от большинства предыдущих. Начиная с орфизма, противники рационального мышления обычно стремились к «спасению» – многогранному понятию, которое включает «добродетель и счастье и достигаются через трудно дающееся самоотречение». Целью же иррационалистов нашего времени является не спасение, а власть. Соответственно, у них своя этика, которая отличается от христианской и буддистской, и жажда повелевать неизбежно толкает их в политику.

Среди родоначальников этого движения выделяются Фихте, Карлейль, Мадзини и Ницше, которых поддержали такие мыслители, как Генрих фон Трейчке, Редьярд Киплинг, Хьюстон Чемберлен и Анри-Луи Бергсон. Их взглядам противостоят приверженцы Джереми Бентама и социалисты, которые, по сути, больше похожи на два крыла одной партии: космополитичной, демократической и призывающей к экономической независимости. Имея схожие цели, они разнятся inter se лишь в средствах, тогда как новая идеология и ее кульминация в лице (пока одного) Гитлера отличаются именно целями, причем не только от обоих названных движений, а от всей традиции христианской цивилизации в целом.

В глазах почти всех иррационалистов, на учениях которых взращен фашизм, цель любого государственного деятеля наиболее ясно выразил Ницше. Сознательно противопоставляя себя как христианству, так и утилитаризму, он отверг доктрины Бентама относительно «наибольшего счастья для наибольшего числа индивидуумов». «Человечество, – утверждал он, – несомненно, скорее средство, чем цель… люди – всего лишь материал для опытов». Конечная цель для него – величие выдающихся личностей: «Цель в том, чтобы достичь той огромной энергии величия, которая смоделирует человека будущего посредством дисциплины и уничтожения миллионов немощных и неполноценных, которая к тому же сумеет устоять и не сломиться при виде причиненных тем самым невиданных доселе страданий». Надо заметить, что саму по себе постановку такой цели нельзя считать нерациональной, поскольку никакие цели в принципе нельзя обосновать с точки зрения логики. Эта цель может не нравиться, как не нравится лично мне, но аргументированно опровергнуть ее мы не можем так же, как Ницше – ее доказать. Хотя в данном случае иррациональность все же присутствует, поскольку рациональная мысль подразумевает объективность, а культ великого человека изначально предполагает, что «я – великий человек».

Основоположникам философской школы, взрастившей фашизм, присущи некоторые общие характеристики. Все они взывают скорее к воле, чем к уму или сердцу; власть ценят превыше счастья; доводам предпочитают силу, миру – войну, демократии – аристократию, а научной беспристрастности – пропаганду. Они выступают за спартанскую форму аскетизма вместо христианской формы, то есть считают аскетизм средством достижения господства над другими, а не воздержанием, способствующим добродетели и сулящим счастье на том свете. Работы более поздних их мыслителей пропитаны популярным дарвинизмом, согласно которому борьба за существование является источником появления более совершенных видов; только в их понимании борьба происходит между расами, а не между индивидами, как у проповедников свободной конкуренции. Удовольствие и знание в качестве конечных целей представляются им неоправданно пассивными. Они подменяют удовольствие славой, а знание – прагматическими утверждениями, что то, чего хотят они, и есть истина. Фихте, Карлейль и Мадзини еще как-то прикрывают подобные заявления ханжеской моралистической риторикой, тогда как у Ницше они впервые бесстыдно выступают во всей своей наготе.

В прославлении этого великого движения Фихте отводится меньшая роль, чем он того заслуживает. Начав как приверженец абстрактной метафизики, он уже тогда явно склонялся к деспотизму и эгоцентризму. Вся его философия разворачивается вокруг предпосылки «я – это я», о чем сам он говорит: «“Я” утверждает само себя и одновременно является результатом этого чистого самоутверждения; оно и субъект, и результат деятельности; совершающий действие и продукт действия; самость выражается в дело-действии (Thathandlung). “Я” есть, потому что само себя утвердило».

Согласно этой теории, «я» существует по собственной воле. Также получается, что и «не-я» существует по воле «я», однако созданное таким образом «не-я» никогда по-настоящему не отделимо от «я», пожелавшего вызвать его к существованию. Людовик XIV говорил: «Государство – это я»; Фихте заявил: «Вселенная – это я». Как заметил Гейне, говоря о Канте и Робеспьере, «по сравнению с нами, немцами, вы, французы, смирные и послушные». Позднее Фихте, правда, уверял, что под «я» подразумевал «Бога», только его читателей это до конца не разубедило.

Сбежав из Берлина после битвы при Йене, Фихте усомнился, не слишком ли перестарался с утверждением «не-я» в лице Наполеона. По возвращении в 1807 году он прочел свои знаменитые «Речи к немецкой нации», впервые изложив националистическую идеологию. «Речи» начинаются с утверждения, что немцы превосходят всех остальных современников, так как сохранили чистоту языка. (О том, что у русских, турок и китайцев, уж не говоря об эскимосах и готтентотах, языки тоже без примесей, в исторических трудах Фихте не упоминается.) Чистота немецкого языка делает немцев единственной нацией, способной глубоко мыслить. В заключение он говорит, что «иметь характер и быть немцем, вне всяких сомнений, означает одно и то же». Для того чтобы уберечь немецкий характер от разлагающего иностранного влияния и обеспечить целостность немецкой нации, необходим новый вид воспитания, который «сплотит немцев в единый монолит». Это новое воспитание, поясняет Фихте, «должно состоять в том, чтобы полностью уничтожить свободу воли», и добавляет, что воля «составляет основу человека». Кроме того, всю внешнюю торговлю следует свести к абсолютно необходимому минимуму. Нужно ввести всеобщую военную обязанность: каждый должен воевать, причем не ради материального благополучия, не за свободу и не в защиту конституции, а в порыве «всепоглощающего пламени высшего патриотизма, которым нация объята как покровом вечности и ради которого благородный человек с радостью пожертвует собой, а плебей, существующий не иначе, как для блага других, тем более должен принести себя в жертву».

Постулат о том, что «благородные» выполняют назначение человечества, а «плебеям» не положено ни на что претендовать, выражает суть современных нападок на демократию. Согласно христианскому учению, каждый человек имеет бессмертную душу, и в этом отношении все равны; «права человека» – не что иное, как развитие доктрины христианства. Утилитаризм, отрицающий наличие абсолютных «прав» у личности, все-таки придавал одинаковое значение счастью каждого человека, тем самым подводя к демократии так же, как и доктрина естественных прав. Фихте же (подобно лорду Кальвину, только в политике) выделил определенных людей как избранных и решил не брать в расчет остальных.

Сложность, конечно, состояла в том, чтобы определить, кто же избранный. В мире, всецело принимающем доктрину Фихте, каждый возомнил бы себя «благородным» и вступил бы в партию себе подобных, разделяющих похожее «благородство». Такими людьми могла стать нация, как у Фихте, или класс, как в случае пролетарских коммунистов, или собственная семья, как у Наполеона. У «благородства» нет объективных критериев, кроме военных побед, следовательно, из этого кредо неминуемо вытекает война.

Философия Карлейля главным образом отталкивалась от идей Фихте. Только Карлейль привнес кое-что свое, ставшее неотъемлемой особенностью этой школы: этакий налет социализма и заботы о пролетариате, на самом деле маскирующий ненависть к индустриализации и нуворишам. Карлейлю удалось обмануть даже Энгельса, удостоившего его самой высокой похвалы в своей книге об английском рабочем классе 1844 года. Стоит ли удивляться тому, что социалистический фасад в национал-социализме ввел в заблуждение стольких людей?

Карлейль, кстати, до сих пор продолжает дурачить многих, для кого «культ героя» звучит очень привлекательно. Мы нуждаемся, говорит он, не в избранном парламенте, а в «королях-героях и геройстве остального мира». Чтобы понять этот постулат, необходимо изучить его на практике. В книге «Прошлое и настоящее» Карлейль приводит в пример аббата Самсона двенадцатого века, однако любой, не желающий принимать его выбор на веру, прочитав «Хроники Джоселина де Бракелонда», обнаружит, что брат Самсон был беспринципным мерзавцем, сочетавшим в себе пороки деспотичного землевладельца и мелочного крючкотворца. Остальные герои Карлейля по меньшей мере так же сомнительны. Учиненная Кромвелем резня в Ирландии удостоилась следующего замечания: «Во времена Оливера, скажу я вам, вера в Божью кару еще не угасла, во времена Оливера еще не болтали об “упразднении высших мер наказания”, о жан-жаковской филантропии, и нынешняя повальная сентиментальность ничуть не менее порочна… Так смешать Добро и Зло без разбора в однородную приторную кашу могло лишь последнее декадентское поколение». О большинстве других карлейлевских героев, таких как Фридрих Великий, доктор Хосе де Франсия и губернатор Ямайки Эйр, можно лишь сказать, что объединяла их жажда крови.