Похвали день вечером — страница 22 из 51

Но я поворачивался к Зое и не узнавал ее. Она была какая-то незнакомая. Растерянная или задумчивая, или обеспокоенная чем-то. Мне стало тревожно. Почему она стала такой, едва появился я? Что случилось за эти несколько минут? «Так налить вам кефирчику?»

— Нет, спасибо, — сказал я. — Мне-то вообще пора…

— Хорошо, — кивнула Зоя. — Встретимся вечером. Я подойду к твоему дому в восемь.

Мне надо было ждать пять часов…

Мама расстроилась, когда я начал одеваться. Это еще куда? Колянич хмыкнул. Сама же вчера говорила: «Как ты вырос!» Мама сказала: «Но не в первый же день!»

— Уже второй, — поправил ее Колянич. — Передавай Зое привет. По-моему, ничего девушка. Боевая.

— Конечно, если влезает в окно к незнакомому человеку, — заметила мама.

Я чмокнул ее в щеку и подмигнул Коляничу. Все правильно. Не надо меня ждать. Было уже без пяти восемь. Я выскочил на улицу. Зойка стояла там и ждала меня.

— Пойдем, — кивнул я, — будем ходить. Я же помню, ты любишь ходить.

Я взял ее под руку. Там, на прожекторной, я часами представлял себе, как мы встретимся, и все равно даже куда более яркие представления меркли перед вот этой минутой. Меркли, хотя не происходило ничего особенного: мы просто шли, и люди обгоняли нас, и никто не обращал на нас внимания, разве что только идущие навстречу офицеры, которым я отдавал честь.

Зойка казалась по-прежнему задумчивой или чем-то обеспокоенной, и чувство тревоги не покидало меня. Все разговоры впереди. А мне хотелось, чтобы они уже кончились…

— Как ты все-таки решила? Едешь?

— Да. Через две недели.

— Так быстро? Ты же писала — осенью.

— Оказалось, можно раньше… Тебе отпуск дали просто так, или…

— Не просто так. Где ты будешь там жить?

— Это не проблема, Володька. Важно, не где жить, а как жить. Я иначе не могу. Жаль, что ты этого не понимаешь.

Мы вышли к Неве у Володарского моста. По реке буксиры тянули огромный плот. Вились чайки, вскрикивая протяжно и печально, будто жалуясь, что буксиры и плот мешают им ловить рыбу… В этот вечерний час народу было немного. Мы шли по набережной, и Зоя сказала:

— Конечно, Ленинград — это Ленинград. Я буду приезжать сюда, ходить по театрам, Эрмитажу, просто по набережным… Все это мое и во мне останется. Но иначе я не могу… Ты думал когда-нибудь о старости?

Этого еще только не хватало — думать о старости!

— А я однажды подумала. Пришла к нам в общежитие старая женщина. Рассказывала, как строила Комсомольск-на-Амуре, потом воевала, потом опять строила — в Минске. Я смотрела на нее и, хочешь верь, хочешь не верь, видела, как она молодеет! Я хочу быть молодой в старости.

Потом, после я вспоминал длинный путь от Володарского моста, через весь Невский, к Академии художеств, и потом дальше, дальше — на Петроградскую, на другой конец города, к Приморскому парку Победы, вспоминал и думал: мы больше говорили или молчали? Иногда молчание было долгим. Зоя нарушала его первой.

— Так за что же тебе дали отпуск?

— Было одно дело… Я не могу рассказывать. Граница…

— Ты по-прежнему хвастунишка, д’Артаньян?

— Считай, как хочешь.

— Я никак не могу понять: что же в тебе переменилось?

— Мама говорит — подрос вроде бы.

— Нет, не то…

Опять долгое молчание.

— Когда ты появился, я перепугалась до смерти. Сегодня с утра думала о тебе и ругала себя последними словами, что никак не собраться сесть за письмо. И вдруг — ты. А Саша не приедет?

— Приедет. Он успеет тебя проводить.

Она быстро повернулась ко мне:

— Правда?

— Ты обрадовалась, — заметил я.

Уже начались белые ночи. В парке остро пахло сиренью. Сирень цвела буйно, и небо тоже было сиреневым — в разметавшихся облаках, освещенных невидимым с земли солнцем.

Да, Зоя обрадовалась, что Сашка будет здесь и успеет ее проводить. Она не могла скрыть это, или даже не пыталась скрыть. Почему? Опять это «почему». Ведь она в глаза Сашку никогда не видела!

— Почему ты обрадовалась?

— Ты хочешь откровенно?

— Конечно.

— Тогда сядем. Я устала.

Она скинула туфли, села на скамейку, поджав под себя ноги и выставив круглые коленки.

— Я не знаю, как это можно объяснить… Ты читал его письма?

— Нет.

— Хочешь почитать? У меня они с собой.

— Темно, — сказал я. Мне вовсе не хотелось читать его письма. И тогда, когда он сам показывал мне, и теперь тоже.

— Он много пишет. И я увидела… человека, понимаешь? Не очень счастливого пока, но сильного, уверенного, ласкового. Он похож?

Из сумочки она достала небольшую фотографию. Сашка был еще в штатском. Воротник клетчатой рубашки расстегнут, пиджачишко обтягивает плечи.

— Не очень. У него глаза большие. И светлые. А здесь — черные. Фотография все-таки.

А я и не знал, что он послал Зое свою фотографию!

— Это неважно. Понимаешь, я совсем не жалею его. Горький говорил, что жалость унижает человека. Но мне хочется, чтобы ему лучше жилось. Можно я тебя спрошу кое-что?

— Спрашивай.

— И тоже — честно?

— Да.

— Он добрый?

— Добрый. Обычный.

— Он хороший товарищ?

— Нормальный. Наверное, бывают лучше.

— Вот и все, — сказала Зоя. — Значит, я не ошиблась…

— В нем?

— И в тебе, — тихо засмеялась она. — Я подумала, если ты начнешь его ругать, я встану и уйду.

Я больше не держал ее под руку. Зойка была далеко-далеко от меня. Значит, я не сильный, не уверенный, не ласковый, не добрый и не хороший товарищ?

— Не надо так, — покачала головой Зоя. — Но он… Он очень взрослый, Володька, а ты — мальчик. Может быть, ты будешь лучше его, но потом. Он твердо знает, что ему надо в жизни, а ты еще учишься жить.

— Ладно, — сказал я, — больше не будем об этом, — (Сашка сказал бы «об этим», — подумал я). — Ты молодчина, что выложила все сразу. И вообще…

Она попросила не провожать ее. Я остановил такси, и Зойка уехала. Она будет звонить.

Я шел домой пешком и думал, что я действительно мальчишка, потому что до сих пор все в жизни мне казалось простым и ясным.

Мои не спали.

Мать читала, а пепельница перед ней напоминала ежа — оттуда, как иголки, торчали десятки окурков. Колянич был на кухне и вырезал из корня какое-то чудище, помесь козла со слоном. Это его хобби — вырезать из корней всякие штуковины.

— Наконец-то, — сказала мама, вглядываясь в меня. — Ужинать будешь?

— Завтракать, — поправил я.

— Все влюбленные обычно постятся, — сказал из кухни Колянич. — У Володьки же правильное отношение к любви.

— Никакой любви нет, Колянич. Все мои выдумки. Поэтому давай, мать, котлеты…

Мама возмутилась: что произошло? Значит, эта девчонка просто дурила тебе голову? Сейчас она обиделась за меня. «Конечно, ждать, пока солдат вернется, не очень весело. Но ведь другие-то ждут!»

Колянич вышел из кухни со своим козлослоном и спросил:

— Выпьем с горя, где же кружка?

— Нет, — сказал я, — все правильно.

Мне было немного печально и легко. Очевидно, всегда легко, когда все правильно.

Но Колянич дотошный человек. После ужина он предложил мне пять партий в шахматы — как всегда, «на рубль», если я выиграю хоть одну, и, когда мать вышла на кухню мыть посуду, спросил:

— Все, что произошло у тебя, — серьезно?

— Не надо, Колянич, — сказал я.

— Ладно, — согласился он. — Просто я помню, что ты всегда делился со мной.

Я рассказал ему все, и мне самому стало спокойнее. Я даже не сразу заметил, как сосредоточенность исчезла с лица Колянича; ее сменила легкая, чуть печальная улыбка.

— Ты хочешь знать, что с тобой произошло? — снова спросил он. — Просто ты вбил себе в голову, что ты в нее влюблен. Понимаешь? Нет, брат, любовь это… Это совсем другое. Я не знаю, как объяснить…

— Просто, как e-2, e-4, — сказал я.

— Не балагань! Я очень хочу: чтобы сейчас ты был серьезным. Конечно, это у тебя еще вовсе не любовь. И она действительно в тысячу раз взрослее тебя, Вовка. И твой Саша тоже. Я не хотел бы, чтобы ты отнесся к ним… нечестно. Ты не имеешь права им мешать. У тебя есть только одно право — помочь им…

Я молча вертел в руке пешку и ответил ему не сразу.

— Ты понял меня? — лицо Колянича стало тревожным.

— Значит, я не могу ревновать ее? — Мне не хотелось так быстро сдаваться, хотя он был прав, конечно. — Ты сам никогда…

— Никогда! — резко перебил меня Колянич. — Понимаешь, никогда, потому что я слишком люблю ее, маму, и не могу обидеть. Извини, — уже мягко сказал он и, вытащив у меня из пальцев пешку, поставил ее на e-2. — Извини, но есть вещи, когда даже я не умею сдерживаться.

Мама, видимо, что-то учуяла и заглянула в комнату.

— Мне послышались громкие голоса, — сказала она.

— Ерунда, — сказал Колянич. — У нас все в порядке.

12.

Каждый отпуск хорош только в первые дни, когда не надо считать, сколько остается до конца. Мои десять дней оказались слишком короткими. Вот уж действительно, что говорится, ахнуть не успел. На одни только кино ушло часов восемнадцать. И еще — магазины. У меня был длинный список — кому чего привезти. Две картонки стояли упакованными, когда я вспомнил о транзисторе.

Я покрутил колесико и поймал песню. Ту самую: «Тебе половина — и мне половина».

— Колянич, — сказал я каким-то противным, подхалимским голосом, — дашь мне транзистор?

— Не жирно будет?

— Дай, пожалуйста. Ведь мы на острове живем.

— Ладно, бери.

— А ведь он не вернется, наверное. Все равно дашь?

— Почему не вернется?

Я рассказал о спиннинге с табличкой, о дровах, которые заготовили для нас «деды», о чистом белье… Так вот, я оставлю транзистор тем, которые сменят нас через год. Пусть слушают.

Конечно, Коляничу не очень-то хотелось расставаться с транзистором. Но, с другой стороны, он не мог отказать мне. Я его успокоил. Вернусь и накоплю на такой же. А без транзистора нам — зарез!