— Знаешь, — сказала она, — если при мне какой-нибудь человек начинает ругать свою работу, он для меня потерянный. Он так же и собственную жену может ругать, или мужа, и ребят… Словом, работу нельзя ругать. Это все равно что хлеб выбросить. Ты как считаешь?
Я просто не задумывался над этим. И, конечно же, не раз слышал от ребят в цехе, что работа не по ним, — эти ребята приходили и уходили, и никто не вспоминал их потом, даже фамилии тут же улетучивались из памяти. А ведь наверняка Зойка права, и эти «птички-перелетки» действительно не очень симпатичные люди: ищут, чтоб работа полегче, а тугриков побольше… Но почему же я сам не задумался над этим, хотя всего на год моложе Зойки?
И вдруг маленькая девушка, которая держала меня под руку, показалась такой взрослой и такой умной, что я только и смог пробормотать в ответ:
— Не знаю…
— Ты вообще, наверное, мало задумываешься? — сказала Зойка. — А разве можно жить и не думать? Зачем человек живет? Для кого живет?
— Ну, — усмехнулся я, — это как темы для школьного сочинения. Тебе бы учительницей быть.
Зоя выдернула свою руку, словно обидевшись.
— Я и так почти учительница. Бригадир все-таки.
И пошла, и пошла выговаривать мне за то, что я мало думаю. Я не оправдывался и не перебивал ее. Мне самому было интересно. Второй раз мне говорили примерно то же самое. Похожий разговор был однажды с Коляничем. Не то, чтобы он сердился на меня, вовсе нет! Просто ни с того ни с сего спросил: «Вовка, хочешь быть хорошим человеком?» — «А я разве плохой?» — «Ты еще никакой». Я малость обиделся. Даже в газетах пишут, что маленький ребенок — уже личность, требующая к себе уважения. А я дорос до усов, и «никакой»? Колянич почувствовал, что я надулся, и обнял меня: «Хороший человек, Вовка, это тот, который живет не для себя, а для других. Усек?» Вот и весь разговор. А теперь Зойка повторила почти то же самое: «Зачем человек живет? Для кого живет?»
Нет, я не думал над этим.
— Тебе бы с моим Коляничем поговорить, — сказал я. — У вас даже слова одинаковые.
Зойка тихо засмеялась.
— Ну, тогда я за тебя спокойна, — сказала она. — Я думала, тебя некому учить уму-разуму. Я поехала домой. Не провожай меня. Счастливо служить.
Зойка повернулась и побежала к автобусу. Я слышал, как полы плаща хлопают по ее коленкам. Я догнал ее. Все это было так странно и так непонятно мне — зачем она пошла со мной, почему так быстро убегает, или ей просто неинтересно?
— Зоя, — сказал я, — а завтра…
Она не дала мне договорить.
— Слушай, Володька, не выдумывай ты ничего, пожалуйста. Будешь объясняться в любви — я посмеюсь, и все. Ну, какая может быть любовь?
— Самая настоящая, — уныло ответил я.
Подошел автобус, и Зойка уехала.
Вот и все, что было. Я вспоминал тот вечер, прыгая с камня на камень, подгоняемый ветром, и вдруг каменная гряда оборвалась. Море уходило от моих ног куда-то далеко-далеко, и вдруг с неожиданной остротой я впервые понял, почувствовал, что я здесь именно затем, чтобы жить для других. Я, рядовой Владимир Соколов, стоящий на самом что ни есть крайнем кусочке нашей страны, на этом камне, впереди — море, чужие государства и чужие люди, а за спиной все мое — и Ленинград, и мама, и Колянич, и завод, и Зойка, и мое будущее — все там!
2.
Катер все-таки пришел.
Он болтался на волнах, подальше от камней, и мы с Эрихом еле-еле добрались до него. Эрих сидел на веслах, а я пытался ухватиться за борт катера, но набегала волна, и руки срывались. Ладони у меня были ободраны до крови. Ребята на катере изловчились, бросили конец, и лодка начала болтаться рядом с катером.
Глядеть по сторонам было некогда. Я принимал канистры с дизельным топливом, ящики с продуктами, какой-то мешок — должно быть, валенки…
— Отвезете — и возвращайтесь, — крикнули с катера. Только тогда я увидел двух офицеров. Одного я узнал сразу — комендант нашего участка. Другой был незнакомый.
Мы проскочили между камней, хотя я боялся отчаянно — накат был не приведи бог, и ничего не стоило врезаться в каменную глыбу. Но Эрих все-таки лихо умел управляться с лодкой. Когда камни остались позади, я крикнул ему:
— Видел?
Эрих кивнул.
— Начальство зря не ездит! — снова крикнул я.
Действительно, зачем приехал сам комендант участка, если мы виделись с ним одиннадцать дней назад?
Тогда перед отправкой на пост нас всех пригласили в канцелярию заставы, и там мы увидели коменданта, подполковника Лободу. Мы построились. Сырцов доложил. И вдруг подполковник сказал:
— Садитесь. Будем знакомиться. Начнем с вас? — и поглядел на меня. Просто я сидел ближе всех. Так получилось.
Я встал (школьная привычка, но и в армии тоже полагается вставать), назвал себя и добавил:
— Рабочий, сварщик с «Коммуниста».
— Знаменитый завод, — кивнул подполковник. — Хорошо работали?
— Обыкновенно, — ответил я.
— На таком заводе, и обыкновенно?
— Ну, норму давал… Иногда больше выходило.
— Прожекторист?
— Так точно.
— Ну, что ж, — улыбнулся подполковник, — хорошо, что есть рабочий класс. А хотите, товарищ Соколов, поспорим?
Я растерялся. Комендант предлагает мне спор! А у него черные глаза так и поблескивали.
— Давайте спорить, что когда вернетесь на завод, захочется вам работать необыкновенно. Не так, как раньше. А?
Я, конечно, не мог с ним спорить. Наверное, так оно и будет, чего ж тут спорить-то?
— С вами ясно, — сказал подполковник. — Вы?
Теперь встал Костька.
— Был школьником.
— И не попал в институт, — в тон ему добавил подполковник. — Куда поступали?
— В университет, на юридический.
— На чем же срезались?
— На сочинении. Восемь ошибок.
— Многовато. Вы?
Поднялся Эрих. Сказал: «Рыбак». Подполковник оживился. Сам, должно быть, любил рыбалку.
— Вы откуда?
— Вихтерпалу. Колхоз имени Дзержинского.
— И давно вы рыбачите?
— С детства.
— Ну, а что ловите?
— Килька. Камбала. Летом угорь.
А я-то и не знал, что Эрих рыбак! Он похож на артиста, даже в этой форме. Как будто надели на артиста форму, и он играет солдата. А он, оказывается, рыбак!
— Кто у вас родители, товарищ Кыргемаа?
— Отец рыбак. Дед рыбак. Все рыбаки.
— Хорошо. Теперь вы.
Встал Басов и, мучительно краснея, так, что даже слезы выступили на глазах, сказал, что он дояр. Я невольно улыбнулся: первый раз услышал о такой профессии. А подполковник снова оживился:
— Вот как? Где же вы работали? Басов ответил:
— Под Лугой, в совхозе.
— Какие у вас были надои?
— Четыре тысячи. Четыре двести.
— Ого!
— Думал, больше смогу.
— Потом сможете. После службы.
Я не выдержал:
— Чего говорить об этом?
— Вы, значит, о будущем не думаете?
— Да так… — промямлил я.
Вдруг вскочил Костька.
— Незачем думать, товарищ подполковник. Мы должны охранять государственную границу и меньше думать о гражданке. Я так полагаю.
В комнате стало тихо. Костька, не отрываясь, смотрел на подполковника. Тот отвел глаза:
— Конечно, должны охранять. И хорошо охранять, товарищ Короткевич. Но разве при этом нельзя думать о будущем? Здесь вы пробудете полтора года, а впереди — вся жизнь.
Мне стало жалко Костьку: попал парень впросак из-за меня. Надо выручать. Я поднял руку: разрешите? Подполковник кивнул. У него все время было веселое лицо: видимо, ему нравилось, что мы так разговорились.
Я сказал, что Костька, то есть рядовой Короткевич, в чем-то здорово прав, мысли о гражданке только будут отвлекать в сторону. Теперь главное — служба и ее две заповеди. Подполковник удивленно поднял густые брови. Должно быть, не понял какие заповеди?
— Ну, наши, солдатские, — начал выкручиваться я, сообразив, что брякнул не то, но было уже поздно.
Подполковник снова спросил:
— Какие же заповеди?
Хочешь не хочешь, пришлось ответить:
— Так ведь знаете, наверное, как у нас говорят: «Все полезно, что в рот полезло» — это первая, вторая — «От сна еще никто не умирал».
Подполковник перестал улыбаться, а у Лени Басова глаза сделались страдальческими, и глядел он на меня так, как будто видел человека, зашедшего ненароком в клетку к тигру.
— Н-да, — сказал подполковник, — странный у вас, прямо скажем, юмор.
А мне легче было провалиться на месте. Вот брякнул, так брякнул! У меня всегда так: сначала скажу, потом подумаю. Жаль! Ведь как хорошо начался этот разговор, а теперь подполковник даже забыл поговорить с Головней и встал. Мы тоже вскочили. «Служить вам будет нелегко… Дорожите дружбой… Помните, что вы на границе…» — эти слова проходили мимо меня, потому что я стоял и знал, что продолжаю краснеть, как помидор. А ведь только что смеялся про себя, когда краснел Басов.
— Можете идти. Сержант Сырцов, останьтесь, пожалуйста.
О чем они говорили там, я не слышал, но мог голову дать на отсечение, что обо мне. Дескать, особенно приглядывайте за этим Соколовым. Разболтанный парень. Вероятно, я был прав в своих предположениях, потому что Сырцов с того дня начал придираться только ко мне одному.
Сейчас за комендантом и вторым офицером пошел один Эрих. Больно уж хлипкой была наша лодка — четверых ей трудно поднять. А я потащил канистры на склад — вовсе ни к чему торчать на глазах у начальства после этой истории. Конечно, комендант не забыл мой юмор за эти одиннадцать дней. Но зачем они все-таки приехали?
Их было даже не двое, а трое: третьим оказался сержант-радист, и через раскрытые двери склада я видел, как он сразу же вытянул антенну, поставил рацию на камень и начал что-то говорить. Эрих вытаскивал на берег лодку. А катер повернул и, переваливаясь с боку на бок, как утка, начал медленно уходить. Значит, гости останутся здесь надолго?
Я подождал, пока офицеры, а потом и сержант уйдут в дом, и окликнул Эриха:
— Слушай, чего они сюда приехали?