— Ну, будь.
— До завтра.
На лестнице Соколов сказал Матвею:
— Хороший парень, верно?
— Да.
Козлов как-то даже протянул это слово, и оно получилось длинным.
— Только прямолинеен, — сказал Володька. — У него, понимаешь, в жизни все на полках, как книжки: тут хорошее, тут плохое. И не знает, что в жизни не так, а бывает перемешано.
— Нет, — тихо ответил Козлов. — Плохое, это всегда плохое… И, наверное, здорово, когда человеку все ясно — где хорошее, где плохое, и где ему самому быть.
Соколов поглядел на него.
— Да ты философ!
— Нет, — улыбнулся Козлов. — Просто кое-чего начал соображать.
Он спешил: знал, что мать волнуется, хотя он и предупредил ее, что задержится на собрании. Соколов торопливо подтолкнул его к дверце автобуса: давай, двигай. До завтра. И ни он, ни Козлов не знали еще, что увидятся сегодня…
…Его разбудил длинный телефонный звонок, и спросонья он подумал, что так звонит только междугородная. Если междугородная, то только ему — Зойка или Саша из Набережных Челнов, или Эрих из Эстонии, или Леня Басов, — и он вскочил, чтобы опередить Колянича или мать.
— Да, — сказал он, прикрывая рот и трубку ладонью. — Я слушаю.
— Это ты? Володя, ты?
— Я.
Ему все еще казалось, что это Сашка Головня, но больно уж хорошо было слышно, будто звонили из соседней квартиры. И до него дошло, наконец, что это не Сашка, а Матвей Козлов — господи, что там случилось?
— Что случилось?
— Я очень тебя прошу, — сказал Козлов. — Очень, понимаешь… Мать заболела и в больницу ни за что не хочет… С кем, говорит, ты останешься…
— Я сейчас приеду, — сказал Соколов. — Валяй свой адрес. Такси схвачу и приеду.
Мать вышла в коридор, кутаясь в халат и щуря на свету глаза. Кто звонил? Какой друг в два часа ночи?
— Долго объяснять, мама. Возможно, я его привезу сюда.
Она пожала плечами. Она уже привыкла к тому, что сюда вечно кто-то приходил, кто-то ночевал, приезжали в гости друзья Володьки — пограничники. После демобилизации он вернулся сразу с пятерыми, и все пятеро жили здесь, знакомились с Ленинградом. Кого еще он притащит сегодня?
Володька торопливо одевался. Все правильно:
— Будь добра, приготовь чистое постельное белье. Спать он — ну, мой друг — будет на моем диване, а я на раскладушке. Чао!
Автобус с крестом на боку стоял внизу; уже на лестнице остро запахло лекарствами. Володька бежал, перепрыгивая ступеньки. Двери открыты. В коридоре соседи — все в халатиках или пижамах, видимо их разбудила «скорая».
Матвей выглянул из комнаты и сказал:
— Мама, он приехал.
Соколов вошел в комнату и сразу увидел мать Козлова. Она лежала на носилках, а врачи и санитары высились над ней.
— Володя? — тихо спросила она. Соколов опустился перед ней на корточки и торопливо положил свою руку на ее. — Я не могла уехать… не повидав вас… — Теперь он видел бледное лицо с капельками пота на лбу и посиневшие губы. Женщина улыбалась, и он только догадывался, как ей трудно улыбаться. — Он говорил о вас столько хорошего… Вы извините… Я, конечно, поправлюсь… А вы на это время…
— Ну, конечно, о чем разговор, — так же торопливо сказал Соколов. — Я и со своими все согласовал. Вы только ни о чем не волнуйтесь.
— Как не волноваться? — устало ответила она.
— Ну, теперь-то поедете? — спросил врач.
— Да, — ответила она, закрывая глаза. — Теперь можно…
Когда ее увезли и оба вернулись домой, Козлов уперся лбом о косяк: его трясло. Володька легонько стукнул его ладонью: перестань. Он уже знал, что у его матери — инфаркт. Конечно, столько волнений, столько горя — вот сердце держалось-держалось и не выдержало…
— С инфарктами живут до ста лет, — сказал Володька. — Собирай манатки и двинули ко мне. — Козлов оторвался от косяка. Лицо у него было распухшее от слез, глаза совсем заплыли. И все-таки Соколов уловил в них удивление. — Ты что ж, думаешь, я перед твоей матерью трепался, что ли? Собирай, собирай чемоданчик. Тебе уже на диване постелено. Будешь жить у меня — ясно?
Это было сказано так, что протестовать Матвей уже не стал. Он складывал в сумку вещи — тренировочный костюм, тапочки, электробритву, полотенца, а Соколов стоял рядом и только смотрел, чтоб Козлов не положил туда ничего лишнего.
— Консервы есть, — сказал Козлов. — Может, возьмем?
— Консервы? Ну, консервы возьмем. Чтоб не испортились.
Сейчас самому себе он казался очень взрослым, а Матвей — ребенком, за которым нужен глаз да глаз. И таким — очень взрослым — Соколов нравился себе, и нравилось, что он может прикрикнуть на Козлова, не встречая сопротивления, и что его удалось успокоить.
13.
Теперь каждый вечер после смены Козлов ездил в больницу, и это всегда был тревожный путь. Хотя врачи и утверждали, что у матери «самый обыкновенный инфаркт» и что «через десяток дней начнем поднимать», на душе у Козлова было муторно. Конечно, он понимал, что в этой болезни больше всего виноват он сам, и сознание вины было мучительным. Он старался писать спокойные записки, но ничего не получалось. Козлов словно бы срывался, каждая записка была похожа на крик — тогда он рвал ее и торопливо писал другую, похожую на вчерашнюю и позавчерашнюю.
«Все хорошо. Живу у Володи. Его родители очень хорошие люди. Вчера вместе ходили в филармонию (до этого он писал «в театр, в кино…»). Не беспокойся за меня…».
Но его не спасали ни эти походы в кино или театр, ни вечерние сидения у телевизора, ни даже те спокойствие и доброжелательность, которые царили в доме Соколовых. Козлов думал, что Володька рассказал им о нем все — и ошибался. Никто ничего не знал. Просто заболела мать и не хочет, чтоб парень остался один.
На завод, на работу они теперь уходили втроем. Возвращались же порознь: у Колянича каждый день были дела в парткоме, Козлов ехал в больницу, Володька заседал на комитете комсомола или писал очередную статью в заводскую многотиражку, пристроившись где-то в глубине длинного, как железная дорога, коридора заводоуправления.
В один из дней Козлов после больницы сел в другой трамвай и поехал на Измайловский…
Здесь он не был несколько лет. Сердце замерло, а потом начало стучать по-сумасшедшему, когда он вылез на той остановке. Техникум, его техникум был рядом. Еще издали он увидел синюю стеклянную табличку возле дверей. Все было то же самое: дом, табличка, деревья перед входом. Он решил: не зайду. Пройду мимо. Но, проходя, остановился, и подошел к двери. И тогда, не удержавшись, приоткрыл ее и уже не мог не войти. Это было бы сверх его сил — захлопнуть дверь и проскочить мимо.
Здесь, в вестибюле, было тихо и пусто. Только сверху доносились далекая музыка и глухие голоса. Вдоль стен, за стеклами, как и тогда, были выведены расписания занятий; он быстро шагнул к ним и сразу увидел — «Группа Эсв-6». Сегодня вторник? Во вторник у группы семь часов занятий — две «лабораторки», английский, организация труда и нормирование сварки… Это он уже проходил. Успел.
Как странно: люди учатся, уходят отсюда, а все остается — и эта группа «Эсв-6» и те же «лабораторки», и даже фамилии преподавателей те же! По специальности — тот же доцент Киселев. Строгий — спасу нет, все кишки вымотает на зачетах, по три раза одну тему заставит сдавать, а потом с тобой же идет играть в волейбол и кричит, если плохо играешь: «Козлов — ощерились! Нас нельзя победить!»
Здесь он ждал ее. Она сбегала сверху, кидала ему портфель или сумку, скрывалась внизу, в гардеробе, и они вместе выходили на улицу. Об этом не надо было думать. Он давно запретил себе думать о н е й, потому что о н а всегда и во всем была права, и в истории с ним — тем более.
Кто-то шел по коридору, и Козлов мгновенно оказался у двери. Открыл ее рывком и выскочил на улицу, будто и впрямь злоумышленник, которого чуть не застали на месте преступления. Бегом — к трамвайной остановке, и только оказавшись в пустом вагоне, перевел дыхание.
Трамвай застрял на мосту через Обводный канал. Он помнил: здесь всегда были «пробки». И вдруг он увидел Шилова. Тот шел по мосту — окликнуть его Козлов не мог, окна были закрыты. Вот поглядел по сторонам — и бегом через набережную. Уже на Измайловском мелькнула его коренастая фигура в старом синем плаще, и Козлов подумал — куда он идет? Живет-то он далеко отсюда.
Через минуту он и думать перестал об этой случайной встрече. Завтра мать поднимут с постели. Через неделю обещают снять карантин (в городе грипп) — и они увидятся… Вот это и есть самое главное: все обошлось, все будет по-прежнему хорошо и тихо. Теперь-то надо особенно тихо, чтобы ничем, даже самой малостью не огорчить мать…
Последствия того собрания, на котором выступил Савдунин и несколько слов сказал Шилов, начали сказываться раньше, чем этого ждали. Уже недели через две Савдунин заметил, что мастер не чередует работу — изо дня в день бригада варит листы. При этом мастер давал Савдунину такие жесткие сроки, что тот не выдержал.
— Не дело делаешь, — сказал он.
— Это распоряжение начальника участка, — сухо ответил мастер. — Листы после зачистки сразу идут на выход. Мы будем держать соседние цехи.
Эту перемену в работе очень скоро заметили и ребята. Соколов, думая, что только он один такой наблюдательный, подошел к Савдунину сразу после смены и тихо спросил:
— А ведь началось, дядя Леша?
— Что? — спросил тот.
— Началось, я говорю.
— Что началось?
— Ну, дядя Леша, чего темнить? Так сказать, ответ на критику снизу. Вы разве не заметили?
— Нет, — коротко сказал Савдунин. — Листы — тоже работа.
И ушел, даже не попрощавшись.
Конечно, подумал Соколов, это он так, в воспитательных целях. Уж что-что, а темнить он не умеет. И, конечно, другой бригадир мог бы пойти к начальнику участка, пошуметь, потребовать, чтобы ему чередовали работу — ведь такая и выматывает, да и менее выгодна с точки зрения зарплаты. Но Савдунин не пойдет. Ни за что не пойдет. Значит, Клюев решил проверить бригаду рублем?