Как об стену бьется Егор о демидовскую крепость. Эвон когда еще выиграл в споре с иноземцем Шталмером, катальную машину соорудив… Куда там! Только и ответил Демид, мол, постройка оной коштовата, дорога будет, да и вообще не воспарять, дескать, в высшие феерии. Уж который заход делает Егор, а воля-то все утекает. Чудный мастер, говорят, да дыра в горсти, ни богатства, ни воли. Последняя надежда на дрожки удалые. Будет мастеровой Егор Григорьев Кузнецов, прозывающийся в заводе Жепинским, просить награду не токмо себе — всему семейству запросит. Есть еще сила, и задумки тайные имеются, сколь добрых дел можно наворочать. А коли самому не судьба, хоть родня на воле порадуется, из Артамона козлиная-то дурь уйдет, добрым мастером парень станет, только пока ему про волю ни-ни, ни слова.
«А ведь с чего начались у крестного дрожки, — думает Артамон, — то и дивно, что не с колес, не с обшивки, кою расписывает Сидор, — с особой штуковятины, с верстомера». И будто подслушал Артамоновы мысли Емелька-инвалид. То ли в самом деле бестолковый, то ли прикидывается, в коий-то раз спрашивает:
— А чего их, Егорий, версты-то, отмерять, чай, давно уж перемеряны…
— То-то, дурья твоя башка, — шутейно лупит его по уху другой инвалид, Макар, тоже из гренадеров суворовских, — а как да вновь турок Расее угрожать начнет, а как опять в поход двинемся по незнакомым местам — спомни-ко, чудило, каки у Суворова карты были, каки, слышь, переходы, разве не важно было версты-то вымерять? Да и нашему барину в путешествиях али даже в прогулках…
— Оно конечно… Только как же мертвый предмет версту обозначит?
— Колесо-то, распрями его, один путь проходит, — глухо говорит Егор, — как ни крутись… Вот железка-то стучит по спице, первую цифирь и покажет стрелка в одном оконце, во втором — путник уж версту отметит, и колокольчик ему об ентом напомнит, в третьем — десяток верст выскочит.
Емелька что-то мычит, кивает, понял, мол. Артамон теребит молодую кудрявую бороду, зажимает в тисы медную заготовку. Решил дядя Егор украсить карету празднично и узорно, вот и стрелки циферблатные должны быть фигурны, по шаблону заточены, может, еще и позолотит их крестный.
Малюет свое Сидор, молчит, не любит он во время работы разговоры вести. Да вдруг нарушает молчание:
— Эх, Егор, всем ты взял, да не баское у тебя прозвище-то…
— Малюй знай, господина Демидова крепостной. Они прозвали, имя и срам.
— Егорий, — смеется розовыми деснами Емелька, — а пошто тебе Демиды кличку-то эту прилепили?
— Не мне одному… с брательником Иванкой еще схлопотали. Он ведь и выдумал в слободе в чугунные зады стукаться. Мальцами еще были. Так же вот травень подходил. Раскачивают меня заводские-то да во всю глотку поют «нашему барину в зад кол вобьем…». Барин-то, как на грех, и окажись рядом, как из-под земли вырос, дьявол. А про Акинфея не мне вам сказывать, Николай-то Никитич рядом с дедом своим Акинфеем — шелковый. Ну вот. Все так и смолкли. А Иванка-то на карачках стоял, не видит, значит, Демида-то, дальше базлает… Когда увидел, поздно было. Акинфей-то побелел, палку поднял. Сбоку причиндалы подлащивают: «Прибей, мол, Акинфей Никитич, смерда дерзкого!» Медленно опустил Акинфей палку, только и сказал: «Будешь отныне, холоп, и вся родня твоя с прозвищем — Жепинские». Причиндалы заегозили, заулюлюкали. Ушел барин. С той поры вот…
— Значит, — беззвучно смеется Емелька, утирая слезу, — и Ванятку, и всю твою родню так и припечатал навечно Акинфей-то, ох-ха-ха…
— Ты чего же, Емеля, — вступается Макар, — людям позор да помеха, а тебе смех да потеха?
— Не трогай его, — покашливает Егор, — последний-то смех слаще первого. Поглядим еще, кто посмеется.
Тут Макар ловко достает своей единственной рукой из-под верстака штоф, выдергивает зубом затычку.
— Эй, Сидор, примешь али как?
— Не дергай его, — бурчит Егор, — и Артемону не вздумай, он уж который день…
— Ну что же, Емельян, нам с тобой боле достанется, прими-ко, гренадер, деревянную-то ногу к ненастью не ломит!
Старик моргнул Артамону, мол, и тебе незаметно плесну. Хозяину же не предлагает: не уважает Егор сивухи, верен старозаветным наказам, не терпит новых греховных мод, особливо зол на табак, не держит в хозяйстве и чертова земляного яблока.
— Был бы ты, Егор, не демидовский, далеко б пошел, — сочувственно говорит Макар.
— А я и не демидовский. Без закону все село и деда мово приписали к заводу.
— Чей же ты?
— Чей-чей! Божий человек, заводской, российской, уральской! Хоть и числюсь под Демидом. Вона и Артемон наш — тоже новой породы, тагильской. Сивуху лакать не будет, в люди выйдет. Ох, не блазнитесь вином-то, робяты…
Помолчали.
— Настена! — позвал Егор.
Мигом сунулась Настя в печь, достала чугунок со свекольными паренками. Акулина зашевелилась, откинула холстинку с пирога, початого еще утром, отвернула верхнюю корку, из-под которой засеребрились красноперые гольянские окуньки.
— Хватит блекотать-то, Макарей. Сидор, уймись, глони с мужиками. Помянем родителей наших, царствие им небесное, вечный покой. Айда к столу, в горницу.
…Погостевав, ушли мужики по домам. Только за порог переступили, только щеколдой звякнули, тут и пошел все время молчавший Артамон по избе вприсядку:
Ох, Настасья, эх, Настасья,
Открывай-ка ворота!..
— Ишь, дурень, чего выкомаривает, — смеется Акулина.
Не удержалась и Настя, задробила по кругу:
Я по горенке ходила,
Потеряла брошку,
Всей душою полюбила,
Да не Артамошку…
Схватил Артамон сестрицу, закружил, завертел по горнице.
— Пусти, — отбивается Настя, — тятенька, вели, чтоб он отпустил меня.
— Никшни, Артемон! Доведи-ко стрелку, скоро темнять начнет.
Зажимает Артамон в тисы заготовку, легко, будто играючи, водит по ней подпилком.
— Ты, Артемий, того… шляешься, сивуху лакаешь, мотри… С чего бесишься?
— Поверишь ли, крестный, хочется сотворить чего-нибудь этакое… Чтоб все знали… Ну вот как ты! Сила есть, руки в разуме, неуж всю жизнь уголь конторе поставлять? Может, с того и тоскую. Да когда же и повеселиться, как не в гулливые дни. Эх, однова живем!
И он опять прошелся колесом по избе.
— Я тебя, Артемон, из купели принимал, я и в ответе и перед памятью брательника Елизара. Женить тебя…
— Вот ты, крестный, весь век трудишься, доброе дело творишь, учеников скольких в люди вывел. А толку-то? Часы твои астрономические с кузнецом у наковаленки кому радость приносят? То-то! Не туда ли и дроги уйдут? Так что же полезнее-то: житуха гулливая или…
— Ты, Артемий, того, не наступай на старую мозоль. Терпеть надо и веровать. Демид воли не дает. Но мои-то труды, помяни мое слово, всех Демидовых перевекуют, всех! Да и сам я семерых царей пережил, авось и восьмого… Глядишь, и волюшки попробуем.
— Крестный, а что, кабы тебя хозяином, а?
— Мели, язык-от без костей… Ох-хо-хо. Женить бы тебя!
Вот тут-то и всчудился парень. Закружилось у него в голове. Подпилок по стрелке, глаза в оконце вперились…
…И распахнулась калитка насупротив, в доме Ворожевых. И выкатила на бочке дева Анюта в сарафане голубом развевающемся, с волосами рыжими трепыхающимися, со ртом большущим малиновым. Засунув два пальца в рот смеющийся, свистнула Анютка на всю околицу. Эй, мол, ребятня подзаборная, посмотрите-ка на меня, отрочицу!
Перебирала по-гусиному розовыми, стынущими ступнями по бочке, бойко катила по тропочке.
«Ишь ты, — подумал Артамон, — какая! Во дева за зиму вымахала, откуда что взялося!»
И ребята, позабыв про чугунку, притихли, залюбовались, и девки, гулявшие под горой, заперешептывались, и старики с завалинок по-молодому повскакивали…
Распахнул Артамон створки, щучкой через подоконник-то вынырнул, даже геранок в горшках не потревожил. И вспрыгнул он на бочку. И встал рядом с Анюткой. И покатили они вместе под ехидное ребячье:
Жених с невестой поехали по тесто,
Теста не купили, невесту утопили,
А жених-то ах да ох, ест с утра один горох…
Глядели они друг дружке в глаза, шустро перебирали ногами, аж на пригорок выкатили.
— Ты почто это така рыжая-то?
— Тебе что, на рассаду дать?
— Ох и глазищи у тебя хитрющие, как у козы!.. И взростна же ты за зимку-то стала!
— Да и ты обородател!
— Прибежишь вечор в лес?
— Ух ты бес! Слышь, эти-то как дразнятся, побей их!
— А неохота от тебя отпускаться…
— Ой, гли-ко — птичка! — указала она тонкой рукой на колокольню.
— Где? — завертел головой Артамошка. — Где, кака така птичка?
— Хвать тебя за личико!
И полетели они оба с бочки кувырком на землю. Только взвизгнула Анютка, будто подбросило ее с земли, сарафан она вмиг оправила да со смехом к дому своему, только ее и видели.
Лежал Артамон обалдело, в небо глядел. Конопатым Анюткиным ликом катилось по голубому небу лохматое апрельское солнышко…
— Да ты чего? Христос с тобой, окстись, по тисам ведь пилишь… Артемон!
— Ась?
— Испей поди квасу, очухайся!
— Ух, дядя, и приблазнило же… Вот бы сотворить мне такое, вроде ентой твоей кареты, что ли…
— Ишь чего захотел, молод еще.
— А хоть бы и попроще чего!
— Да тебе-то зачем, споспешаешь ведь мне.
— А вот смастерил бы чего-нибудь — первым в заводе бы сделался, к Анне Ворожевой и посватался бы.
— Не дури, Артемон, ровня ли мы Ворожевым? Они люди вольные, первостатейные, а мы, не забывай, посадские, у Николая Никитича — в крепости. Вот, поможет бог, завершим дрожки… Не пара она тебе, да и молода Анютка, дите еще, даром что ляжки наела. Есть у тебя невеста, Дашка, Мортирьева дочь, ровня. Анютку забудь.
— Ох не забыть, дядя, ведь словно солнышко приоткрылося…
— Артемошка!
Печь к ночи протопилась. Встал Егор Кузнецов пред образом. Встали за ним жена Акулина, и девица Настасья, и племяш Артамон, сотворили они молитву перед паужном: «Отче всех, на тя, господи, уповаем, ты даешь нам пищу благовременную, утверждаешь твою руку щедрую…»