Поиск-89: Приключения. Фантастика — страница 52 из 62

Премьер помолчал, ибо последние его слова вызвали одобрительный рев в зале.

— Человек греховен от природы. Эта истина не требует доказательств: греховен и несовершенен. Это я отношу и к себе, и к членам возглавляемого мной кабинета. — Премьер-министр стал интимно задумчив. — Мне иногда приходит мысль, а не является ли человеческое несовершенство главной причиной несовершенства нашего общества, причиной войн, революций и неурядиц, которые на протяжении всей истории сотрясают государства? Из плохих деталей не собрать хорошей машины! Имея в виду все сказанное, перед лицом народа мы приняли единственно возможное решение…

Шорох пробежал по залу, желтые и голубые выпрямились, на скамьях оппозиции озабоченно притихли, и только телеоператоры по-прежнему перемещались по проходам со своими камерами.

…— Единственно возможное решение: призвать к управлению государством того, кто полностью свободен от предрассудков, присущих нам от рождения, того, кто обладает непогрешимой логикой, железной последовательностью, неограниченными возможностями, чей рассудок не связан традициями, а разум безупречен и чист. От имени правительства я предлагаю вам, избранники народа, всю полноту власти передать в руки достойного…

Разом вскочили желтые и голубые, с грохотом распахнулись двери, и, ровно топая, по главному проходу замаршировала шеренга агнцев божьих. Премьер тихо просиял и, срывая голос, закричал:

— Кто более достоин, нежели Великий Кибер! Да здравствует железный диктатор!

Что-то двусложное рявкнули агнцы. В наступившей тишине были слышны шаркающие шаги премьер-министра. Он, горбясь, сошел с трибуны, а навстречу ему двигался кибер Ферро. И когда они поравнялись, в зале раздался смех. Премьер вздрогнул. Слева в первом ряду прозвучал негромкий голос:

— Прохвосты! Нашли-таки себе фюрера!

— Я арестую вас, Норман Бекет! — прохрипел премьер.

— Знаю! Но разве вы не сдали полномочия? Вот только что и на глазах всей страны.

— Проклятый мысляк! Язычник! — загремел, не вставая, генерал Баргис. — Вывести его!

— Где же право открытой дискуссии? Боитесь пустить меня на трибуну!

Агнцы, потея от усердия, выволокли Нормана из зала. За столом правительства замешкались, зашептались… Потом пророк Джон отодвинул кресло, направился к трибуне. Но Ферро одним движением четырехпалого манипулятора остановил пророка, и голос кибера загремел в зале. «Ну да, он не нуждается в усилителе», — вспомнил Нури.

— Люди, вы призвали меня, чтобы я разрешил противоречия, которые вами порождены. — Кибер, кажется, принял игру всерьез. — Гомо фабер, способный Создавать мыслящие устройства, оказался не в состоянии построить простейшую схему производства-потребления, хотя критерий оптимальности очевиден: потреблять все, что производится, производить не больше, чем нужно для потребления. Тот, кто задает программу, усматривает противоречие в том, что производится больше, чем можно потребить. Нужен ли я для решения столь примитивной задачи: следует сократить производство. Я это предлагаю, поскольку схема общества по заданной мне программе считается неизменной!..

Речь кибера, его однолинейная, примитивная логика создавала впечатление какой-то карикатуры на глубокомысленные рассуждения премьера. Но ведь и решения государственного масштаба, судя по всему, принимаются правительством на столь же убогом уровне мышления. О, Мардук! При таких порядках любой маразматик гением смотрится. Сам факт прямой телетрансляции заседания парламента — иллюстрация высокомерного пренебрежения мнением народным: любое глумление над здравым смыслом допустимо, чего там… проглотят.

Нет, одновременно думал кибернетик Нури, в речи робота какие-то необычные выбросы, что-то тут неладно. Он несчетное число раз имел с Ферро телеконтакты, но видел его впервые: кибер как кибер, слегка утрированная внешность, присущая роботам для домашних услуг. Отличная машина. И конечно, он весь во власти формальной, машинной логики. Но как же так, не может быть, чтобы пророк не отрепетировал, не проиграл много раз программу поведения и выступления кибера заранее. Разве мало отличных программистов трудится на пророка? Откуда же тогда эти флуктуации в поведении и словах Ферро, незаметные пока для окружающих, но очевидные для наладчиков кибернетических устройств.

…— Следует сократить число автоматов, — продолжал кибер, — увеличится занятость…

Ну вот, все становится на свои места: луддизм, чистейший пример формальной логики, неспособной не то что оценить значимость связей, а просто выявить действующие факторы. Все это уже было, было!

…— Формулирую вывод: противоречие устраняется уменьшением количества машин. Я — машина!

Робот сел на пол и неуловимым движением отделил у себя сначала левую, а потом и правую стопы и осторожно положил их на пол.

Зал оцепенел.

— Нет! — вскричал пророк. — Нет!.. — Шум за дверями заставил его обернуться.

— Ах, Джон, отец Джон! — Норман Бекет в разорванной куртке стоял в проходе, не вытирая кровь с рассеченной щеки. — Вам же говорили: мозг Ферро собран из нестандартных элементов и чреват сбоем программы. Не вняли предупреждению, честолюбец…

За дверью хлопнул выстрел. Ему ответила автоматная очередь. Депутаты поднялись с мест. Со странным выражением Бекет смотрел, как корчится на полу несчастный кибер.

— Людям нечем дышать! — выкрикнул Норман, перекрывая звуки стрельбы. — Разрушена сама основа жизни! И никакие софизмы не могут оправдать отказ от экологической помощи…

Взрыв в вестибюле оборвал его слова.


Верхняя палуба пятимачтового фрегата, поднятая над волнами на десятиметровую высоту, звенела детскими голосами. Соленый бриз, опережающий паруса, был сладок и опьянял маленьких джанатийцев.

— А если не будет ветра, Нури? Тогда мы остановимся на самой середине океана? Воспитатель Нури, если не будет ветра?

Веерный строй парусных барков и гафельных шхун уходил за далекий горизонт, и Нури думал, что сверху, с высоты полета дирижабля-катамарана, сопровождающего флот, парусники, наверное, кажутся Хогарду и Олле цветами, уроненными на складчатую скатерть океана.

Александр ЧумановРАССКАЗЫ

Корней, крестьянский сын

Родился Корней так давно, что нам с вами и представить такое весьма затруднительно. Он родился задолго до реформы.

Что, и вы тоже до? Да нет, не до денежной реформы 1961 года, а до той великой, случившейся ровно на сто лет раньше, что подвела черту под крепостным правом.

Родился Корней, как и большинство наших с вами далеких предков, в избе-развалюхе под соломенной крышей, коих немало еще и теперь в сердцевине России. Он пришел в мир при свете лучины, без всякого участия акушеров-гинекологов, но при участии повивальной бабки Ефросиньи и с благословения барина Сергея Сергеевича, отставного поручика Кудымского полка.

Как и другие нормальные младенцы всех времен и народов, маленький Корней возвестил о своем пришествии на свет божий душераздирающим криком на границе ультразвука, чем необычайно изумил народившегося неделей раньше темно-коричневого телка, обитавшего тут же рядом, на желтой скрипучей соломке. А больше никого не изумил. Телок привстал на слабеньких еще ножках и покосился на источник беспокойства большим влажным глазом, за что мать младенца Дуняша легонько хлопнула любопытного по добродушной шелковистой мордашке горячей влажной ладонью.

В тот же день Сергей Сергеевич, хозяин грамотный и тороватый, в толстой экономической книге в графе «Приход» зафиксировал Корнея в качестве естественной прибыли. А в церковную книгу мальца записали только через неделю, видя, что он чувствует себя хорошо, мамкину огромную грудь терзает азартно и по-хозяйски, а стало быть, умирать безымянным нехристем не собирается. Собственно, тогда только он и заделался Корнеем. Ну а в бумагах Сергея Сергеевича имени и не требовалось. Там просто значилось: «Младенец мужеского полка». И все.

Весной в честь пришедшего в мир очередного раба божьего отец Корнея посадил за гумном маленький дубок. И пошла жизнь от лета к лету, от урожая к урожаю. С пяти лет Корнея определили пасти барских гусей. Ну, а что вы хотите, крепостничество — это крепостничество, время подневольное и бесправное. Спасибо барину Сергею Сергеевичу, человеку просвещенному и настроенному либерально, он не только эксплуатировал крепостных, но и самолично учил крестьянских детей грамоте. Он и Корнея выучил многому, дал отличное для крестьянского сына образование, приохотил к чтению.

Так что к девяти годам Корней бегло читал, писал красивым витиеватым почерком, считал изрядно. А уж крестьянскому делу и разным, говоря по-сегодняшнему, смежным профессиям обучился от отца да от других мужиков.

В общем, к двадцати годам Корней женился и стал справным по всем статьям крестьянином. Ничего у него из рук не выпадало, и кузнец был отменный, и плотник, печи клал мастерски. Хлеборобство — само собой.

А вот деток у них с бабой не было. Спервоначалу народился один, неживой, и больше никак, хоть что делай. Все испробовали, даже Сергей Сергеевич Корнееву бабу в город возил к лекарю. Только зря барские денежки пропали.

Вот и рассуди, время-то какое было, ни тебе радиации, ни загазованности, ни канцерогенов, да и вообще окружающая среда была еще чистой, как нецелованная девка. Так что только и оставалось на судьбу грешить да на господа бога уповать. И уповали Корней с бабой на пару, да, знать, господь их не услыхал. Текучка, поди, заедала, сердешного.

Ну, ладно. Шло время. Корней в имении числился мужиком незаменимым и покладистым, а потому всякие горести, связанные с мрачной эпохой крепостничества, обходили его стороной. Даже и солдатчина миновала, хотя кому, казалось бы, и класть свой живот за веру, царя и отечество, как не ему, бездетному. Но Корней был нужней на гражданке, по-нашему. Барину, стало быть, нужней, а также и обществу в том смысле, что односельчанам.

Ну, а когда нет у людей деток, они, как правило, начинают вытворять нечто выходящее, как говорится, за пределы общепринятых норм. Так случилось и с Корнеем. Стал он приносить из господского леса всяких попавших в беду зверушек да пташек, скоро об этом прознали в деревне, пошутили, посмеялись заглазно да и начали помогать мужику в его богоугодном увлечении. Услышал о чудачествах Корнея барин Сергей Сергеевич и тоже одобрил. Даже стал помогать мужику кой-какими медикаментами, мазями всякими, кормом для живности. Хотя, конечно, в то время мало кто испытывал умиление при виде всего того, что мы теперь называем словом «природа». Природы тогда было вокруг навалом, и она то и дело изрядно досаждала людям своим изобилием.

В общем, постепенно собрались в Корнеевом хозяйстве дикий утенок, волчонок да щуренок, не считая других-прочих божьих тварей, о коих речи не будет, потому что они для нашего повествования интереса не представляют.

Волчонок сидел на цепи и уже умел выть почти как большой, утенок гулял по двору и кушал по мере надобности распаренные отруби, а также плескался в маленьком прудике, вырытом в огороде работящим Корнеем. В этом же прудике обретался и нарядный щуренок, подкармливаемый малыми желтыми карасиками да жирными дождевыми червяками.

А в те сумеречные годы, как вы отлично понимаете, не было еще разветвленной системы страхования. Во всяком случае, для простых мужиков. Это теперь можно застраховаться от чего угодно. Хоть от внезапной смерти, хоть от несчастного случая, хоть от стихийного бедствия. В том смысле застраховаться, что, как только помрешь, упаси бог, так тебе тут же и страховая денежка. Распишись — и получай сумму прописью.

А у них ничего такого не было. И вот однажды, не ведаю в точности с чего, а лишь могу догадываться, засела в голове у Корнея одна мыслишка. Захотелось ему жизнь свою застраховать в буквальном, первородном смысле этого слова. Вот ведь, варнак, и бога не убоялся. И на рай его хваленый не польстился. Уж больно охота было мужику поглядеть, как она дальше-то пойдет, жизнь наша российская, в какие недосягаемые выси вознесется. Рассудил просто: если, значит, бог окажется супротив дерзкой задумки, так он на это и укажет перстом своим. А не укажет — быть посему.

И господь не вмешался, то ли опять текучка одолевала, то ли у самого любознательность верх взяла, интересно стало поглядеть на затею своего верного Корнея. Неведомо.

Взял Корней жизнь свою вечную, а любой человек вечен, пока не преставился, положил ее на наковаленку. Да и отковал из нее тонкую блестящую иглу. И было это самое главное и трудное. Дальше пошло легче. Дальше сделал сундук дубовый с уголками железными и секретным музыкальным замком.

Потом Корней закатал свою жизнь — иголку в распаренные отруби, утку накормил, утка, поевши, отправилась в воде порезвиться. А щуренок, да он к тому моменту уже матерой щукой сделался, голодный был страсть — его хозяин специально несколько дней не кормил, — враз проглотил утку. А его, как вы давно догадались, выловленного саком, употребил волк.

Загнал Корней волка в сундук, тот, конечно, огрызался, не шел, да разве с хозяином сладишь, ежели хозяин чего захочет. Пришлось лезть в дубовую темницу. А потом взобрался Корней на подросший дубок, затащил веревкой сундук на самую вершину да и приковал его там цепями к стволу.

А сам спустился вниз, довольный, что все так удачно вышло. Никто не помешал, не приставал с вопросами да советами. Отряхнул Корней коленки и пузо от налипшей дубовой трухи и пошел в избу пить чай. А попивши чаю, завалился спать и проспал до следующего утра. К этому делу, как и ко всякому другому, он был шибко способен и охоч.

В ту пору ему как раз сровнялось тридцать три года.

Тут-то и случилась реформа. Сергей Сергеевич был к тем дням уже стар и немощен, начал в детство впадать да вскорости и умер, царствие ему небесное. При нем-то еще крестьяне придерживались как-то прежнего уклада, жалели старого барина. Хотя, надо заметить, нередко говаривал покойничек в своем, понятно, кругу такие вот слова, определяющие все его хозяйственные методы: «Чем больше на мужичка жмешь, тем больше выжмешь». Но был он политик тонкий и понимающий, а потому для холопов своих — отец родной. А сколько раз потом самые разнообразные люди говорили эти крылатые слова, и не сочтешь…

Ну, а хозяйство покойного Сергея Сергеевича в распыл пошло. Наследнички были аховые, они бы и в старое время вряд ли продержались, а после реформы — и говорить нечего.

И на Корнея беда свалилась. В одночасье изба и все подворье сгорело, только и успел зверей в лес выпустить, а вскоре и хозяйка скончалась от давней нутряной хвори.

Отгоревал Корней, сколько полагается по нормам домостроевской морали, но не более того, да и стал жить дальше. «Ничего, — думали люди, — мужик он крепкий. Еще поживет. Может, и ничего».

А он поставил у речки кузню и заделался общественным кузнецом. Начинал с малого, но работал так, что пупок трещал, славу по всей округе заимел со временем, деньжат подкопил. Крепко подкопил, дом поставил на месте прежнего пепелища, землицы прикупил малость. И значит, нечему тут удивляться, что взял из соседней деревни самую красивую да молодую девку. Женился, стало быть, вдругорядь. За такого, небось, любая пойдет. У такого, как теперь говорят, перспектива. Раньше такого слова не знали, но за сытое будущее хватались не менее цепко.

Жить бы да жить Корнею с новой молодой хозяйкой. Да с судьбой не поспоришь. А она тянула по уже накатанной колее. От мертворожденного младенчика к нутряной хвори и далее, до опустошающего, буйного пожара…

В десятом, что ли, году нового века женился Корней в третий раз. Да и чего ему счастье не пытать, если, подойдя почти вплотную к столетней черте, был он все так же статен, ядрен и крепок, как тридцатитрехлетний; если дубок его заветный вымахал в ту пору аж под самое небушко, тучки начал цеплять ветвями. Уже имя Корнеево обросло тугим клубком сказок и былей, и зависть людская то накатывала на него кипучей волной, то вновь с шипением отступала. Куда ей, этой ползучей волне, было до Корнеюшки.

И показалось Корнею в какой-то момент, что ухватил-таки он за хвост свое мужицкое счастье. Домину отгрохал красивше прежних всех, девку взял вообще стати немыслимой. И народился у них наконец мальчонка, смышленый да шустрый. Потихоньку оттаяла бабина родня, простила самоходку, не послушавшую злой людской молвы про мужика, чужую жизнь живущего, сделавшую наперекор всем и, теперь это видели все, не прогадавшую в расчетах.

И только счастливый Корней да женушка его знали правду и втихомолку посмеивались. А правда заключалась в том, что и в помине не было тут никаких расчетов, а было то, что ныне зовем мы любовью, а раньше люди называли по-разному, всяк на свой лад и по своему соображению.

Вот тут и грянула империалистическая. И Корнея с первой же партией забрали на позиции. Несмотря на преклонный возраст. Одна только его баба и не голосила на проводах, поскольку знала уже, что ничего не сделается ее кормильцу, пока упирается в небо ветвями огромный дуб за гумном, то есть пока существует во Вселенной планета Земля, а также господь на небеси.

И уж когда кончились все битвы, большие и малые, когда пролилось море нашей и ненашей, а в сущности, тоже нашей крови, вернулся Корней в родную деревню полным Георгиевским кавалером, а, кроме того, еще и героем революции. И узнал, что сгинуло его семейство в полыме великих событий то ли от голода, то ли от холеры, даже объяснить достоверно было некому. Зато дом уцелел как-то. Правда, в нем уже располагалось первое в деревне учреждение.

Раньше бы подумал Корней, что опять судьба, а теперь он так подумать не мог, потому что довершил на разных фронтах свое начальное старорежимное образование и узнал, что никакой судьбы, а также и бога нет, что человек сам кузнец своего счастья, что все свершается по воле неумолимых исторических законов, а остальное — мура и прочий несознательный опиум.

Прирезали Корнею хорошей землицы, как геройскому и политически грамотному борцу, и велели эту землю возрождать и обихаживать на радость и сытость себе, а также всему победившему классу. На какие-то миги тяжко задумался мужик да и принялся за дело, к которому сызмальства был приставлен самим создателем, низвергнутым ныне с освобожденных небес. Принялся обустраиваться и обустраивать все вокруг со всеми вытекающими из этого последствиями. Все потерянное восстановил, да так вошел во вкус, что его же через несколько лет и пришлось подводить под экспроприацию, к чему он отнесся стоически и даже с пониманием.

Огорчало только, что сынишка малолетний — от четвертой, стало быть, жены — кричал ему принародно такие слова, каких от века не позволялось даже шепотом произносить в присутствии старших, а тем более родителей. Уж так огорчало, что даже и представить тошно. Однако стерпел. Еще и потому стерпел, что жена шептала в ухо всякие увещевания да цепко держалась за подол рубахи. Хотя, конечно, если бы не крепился сам, разве спасла бы от непоправимого ветхая косоворотка из ситчика, вылинявшая до полной бесцветности?

Потом приехал из города землеустроитель, несколько дней мерял угодья саженью и в конце концов пришел к выводу, что огромный дуб никак невозможно оставить в целости в свете ликвидации межей, как последнего пережитка частнособственнической психологии.

О-о-о! Такого грандиозного мероприятия, не считая осквернения местного храма, не знала деревня. Все собрались как на митинг. И только Корней стоял в толпе совсем непраздничный с виду. Но пьяненькие добровольные пильщики и рубщики сочли, что он тоже клюнул с утра, только лишку. Безропотного Корнея отвели под руки в сторонку, чтобы случайно не зашибить.

Дуб был образцово крепок и держался полдня. Но добровольцев хватало с избытком. И когда великан рухнул, сопровождаемый восторженным воплем толпы, из его буйных веток неожиданно выкатился окованный позеленевшими медными полосками сундук. Сундук был, конечно, крепок, что ему могло сделаться от снега и дождя, но и он не смог выдержать страшного удара о землю. Сундук раскололся, из него кубарем выкатился невиданных размеров волк. Толпа сразу отпрянула. Волк сверкнул глазами, устрашающе рыкнул и кинулся прыжками в чернеющий на горизонте лес.

Никто не побежал за ружьем, все от неожиданности оторопели, а когда пришли в себя, уж было поздно. Волк давно исчез. Да и был ли он, этот волк? Ну, откуда бы ему взяться в сундуке да еще на дереве? Совсем неоткуда. Так и подумали люди. «Поблазнилось», — решили они. А что, мы ведь помним, что еще с утра многие из добровольцев были навеселе, а к концу работы можно себе представить…

— Да не реви ты, что ревешь, как баба, — утешала Корнея ночью жена, — спасибо, что не сослали, да и волк убежал, значит, еще тыщу лет проживешь…

А Корней до утра не мог унять слез, и это были первые его слезы в жизни. Не считая, понятно, тех, что он пролил в младенчестве. Нет, отдать жизнь за хорошее дело он был всегда готов, но признать в землеустроителе борца за правду душа категорически отказывалась. Мешали, по всей видимости, остатки проклятых пережитков.

А потом потянулись мирные годы, душевные раны затягивались, и уже думалось Корнею, что наконец-то все горести позади. Подрастал сынок, и обида на него постепенно уходила, пришло даже убеждение, что это он, Корней, по своей заскорузлости и отсталости недопонял вовремя чего-то важного, а вот малец допонял и хоть жестоко, но справедливо поправил отца. Правда, все эти годы ощущал на себе Корней недоверие и отчужденность многих односельчан, кое-кто видел в нем затаившегося врага, и никакой ударный труд, никакое бескорыстие уже не могли растопить этот холод. А Корней терпел, зная, что у него в запасе достаточно времени, чтобы пережить, перемочь любую немилость.

Время от времени деревенские мужики устраивали облавы на расплодившихся в округе волков. Но самого опасного и коварного зверя добыть все никак не удавалось. Он же был воспитан человеком, а потому никаких красных флажков не боялся. И это вселяло надежды.

Уже почти все в деревне отстроились и поправились, а Корней с женой и сыном продолжали ютиться в ветхой свой засыпнушке с промерзающими углами. Хозяин все старался каждый лишний заработанный трудодень употребить на общественную пользу. Причем так, чтобы про это никто не узнал. Он думал, так будет лучше.

Но становилось хуже и хуже. Зловещие тучи сгущались вокруг Корнея, временами они мягко и вкрадчиво касались его крутых плеч, сивой головы, и в целом ясно, чем бы это кончилось, если б не новая война.

И снова Корнея призвали в числе первых. И он прошел войну до самого победного конца. Домой вернулся единственный из всех деревенских мужиков, весь в орденах и медалях. И привычно впрягся в свою вековечную работу. Он, конечно, снова остался один: жена умерла от голода, а сына убили на фронте.

Весь облик старого Корнея еще вполне соответствовал, еще вполне можно было пригреть какую-нибудь вдовушку, но он на сей раз решил поставить окончательный крест на семейной жизни. Он не смог за такой долгий век никого сделать счастливым. Не смог, как ни старался. «Значит, — решил про себя Корней, — нечего и затевать больше. От судьбы не уйдешь».

Слово «судьба» к тому времени постепенно переставало быть пережитком на все сто процентов. Но, главное, уже Корнеево сердце не вмещало всех утрат и болей.

В общем, работать Корней старался за всех убитых на войне мужиков, а добрую треть того, что зарабатывал, безропотно тратил на радужные бумажки всевозможных займов. Ему не нужно было ничего. Почти ничего. Вот только, пробыв всю войну на передовой, он так пристрастился к ежедневным наркомовским ста граммам, что, отвоевавшись, как начал праздновать Победу, так и не мог уже остановиться. Да разве он один? Разве мало их было, праздновавших Победу до своего крайнего дня?..

А подозрительная живучесть Корнея и его темное зажиточное прошлое многим не давали покоя. И однажды, в самый разгар страды, когда была на счету каждая пара рабочих рук, а Корнеева пара и вообще числилась на вес золота, его и забрали. А вернулся он совсем-совсем старым. У него стали трястись голова и руки, он забыл почти всю свою небывало долгую жизнь.

Вино было еще дешевым, но и его требовалось заработать. И Корней работал в меру уходящих сил. Совсем не так, как раньше. Он стал делать все кое-как, едва начальство теряло его из глаз, сразу начинал дремать или опохмеляться для поправки головы. Его не прогоняли, потому что рады были хоть какому работнику.

И откуда было знать Корнею, что того волка, которого он выкормил когда-то из соски, пристрелили с вертолета егеря. Пока они спускались, из разорванного картечью волчьего брюха выбралась огромная, покрытая мохом щука и, кувыркаясь, успела исчезнуть в речке. Щука эта соблазнилась скоро на блестящую железку, но, пока ее вываживали да подсачивали, успела-таки выплюнуть из ужасной пасти живую серую утку. Хотела выплюнуть блесну, но та сидела прочно.

Утке чудом удалось спастись, да тоже ненадолго. Совсем недавно на современной «королевской охоте» ее сбил влет один высокопоставленный охотник. Он привез утку домой, а внутри птицы оказалось яйцо. И это было удивительно, ведь сезон гнездования бывает весной. Охотник разбил диковинное яйцо и обнаружил в нем изъеденную ржавчиной старинную иглу.

И вот сейчас, в этот самый момент, он держит иглу в руке и думает, что бы это могло значить. И как ему поступить с находкой. Можно почистить, и она заблестит, как новая. Но зачем? Можно выкинуть. Можно сначала сломать, а потом выкинуть… Да над чем тут, собственно говоря, думать, разве мало в этой жизни действительно актуальных больших и малых проблем?!

Находка

Перекапывая грядку на садовом участке, Лева наткнулся на какой-то твердый предмет. Он чертыхнулся и стал окапывать предмет со всех сторон. Участку было уже много лет, но до сих пор каждый год хозяин извлекал из почвы массу всякого мусора и хлама, оставшегося от большой свалки. Создавалось впечатление, что все эти железяки, куски вечного полиэтилена, осколки кирпичей и старомодных унитазов, заваленные когда-то метровым слоем привозной земли, ни за что не хотели спокойно лежать на раз и навсегда отведенном им месте, а постоянно вылезали на поверхность, вроде как тоскуя о породившем их веселом и безалаберном мире.

Изрядно попотев, Лева извлек из глубины диковинный сосуд, судя по весу, пустой, судя по виду, глиняный. Сосуд был плотно укупорен пластиковой пробкой, для верности залитой чем-то вроде парафина.

Лева потряс емкость раз, прислушался, потряс снова. Нет, ничего внутри не звякнуло. Ничегошеньки. Оставалось выкинуть находку в кучу такого же мусора и продолжить прерванную работу. Но работать, честно говоря, стало лень, уже начиналась жара, а разобраться с находкой хотелось. Конечно, ничего интересного она вроде не сулила, ну, а вдруг?

И, недолго думая, Лева поддел пробку садовым ножом. Пробка выскочила довольно легко, и тотчас из горлышка повалил густой черный дым.

О таком обороте дел Лева до сих пор читал только в сказках, да и то довольно давно, и многое уже начало забываться, но тут мгновенно вспомнилось. И он, не поддавшись панике, проворно заткнул отверстие пальцем. Он чувствовал, что кто-то или, вернее, что-то щиплет, царапает небольно его палец изнутри, и торопливо обшаривал глазами землю, отыскивая закатившуюся куда-то затычку. И наконец затычка нашлась. Дым снова полез было наружу, но тут же дрожащими руками Лева снова надежно укупорил кувшин.

Потихоньку он убрал руку с пробки, готовый снова изо всех сил вдавить ее внутрь. Но пробка вроде бы и не собиралась вылезать. Видимо, если кто-то или что-то и давило на нее изнутри, то несильно. И Лева решился поставить сосуд на землю. И перевел дух.

А небольшое облачко черного дыма тем временем, поднявшись невысоко над землей и, по-видимому, остыв, упало прямо под ноги Леве. Он опасливо поднял его и увидел, что держит клок спутанных, крепких и жестких, как проволока, черных волос. Лева брезгливо отбросил его от себя подальше, хотя исследовательский инстинкт требовал, конечно же, более детального изучения. Ну, если и не спектрального анализа — где и как его проведешь, — то понюхать-то, во всяком случае, не мешало б. Но для этого не хватало мужества.

Итак, Лева понял, что нечаянно вступил в обладание укрощенным в стародавние времена сказочным джинном. И не было никаких надежд достоверно выяснить, каково главное свойство содержащегося в сосуде субъекта. В смысле добрый он или злой. Но было совершенно ясно, что джинна из его обиталища лучше всего, пожалуй, не выпускать.

Поразмыслив о случившемся и не придумав толком, что делать дальше, Лева взвалил кувшин на плечо и, стараясь шагать помягче, не спуская глаз с пробки, отнес его в сарайчик, где хранил садовый инвентарь. Там он поставил кувшин в дальний угол и тщательно замаскировал, чтобы кто-нибудь случайно не наткнулся.

Дома, в городе, Леву целую неделю мучили кошмары. Работа валилась из рук, не шла на ум. День и ночь его преследовали картины, одна страшней другой. Мерещилось, что запертому в сосуде духу удалось каким-то образом вытолкнуть ненадежную пробку и выбраться на волю. Виделось, как разъяренный здоровенный мужик в набедренной повязке, обалдев от долгожданного кислорода — или, наоборот, от плачевного состояния окружающей среды, — ломает и крушит садовый домик, построенный с таким трудом и лишениями, топчет ухоженные грядки, наносит непоправимый разор соседям, за который придется отвечать ему, Леве, кому же еще.

Едва дождавшись пятницы, Лева вечером на последней электричке помчался в сад. И в пустом темном вагоне к нему пристали пьяные хулиганы. Они, как водится, попросили закурить, а кончили тем, что разбили Леве нос и выгребли из его кошелька около четырех рублей денег, все, что было, и хорошо еще, что было так мало.

С электрички Лева бежал к саду бегом, подгоняемый справедливой жаждой отмщения. Теперь ему уже мерещились другие картины, теперь явственно виделось, как все тот же мужик в белых плавках огромными скачками мчится за электричкой, как вскакивает на подножку, как идет потом по вагонам, играя мускулами и пытливо вглядываясь в лица жмущихся по по углам редких ночных пассажиров. Как отыскивает он наконец сладко дремлющих Левиных обидчиков, как вытряхивает из них деньги в сумме около четырех рублей, нет, почему около четырех, все неправедно добытые деньги вытряхивает, а заодно и самих юнцов вытряхивает из поезда на полном ходу…

Домечтав до этого места, Лева вдруг резко затормозил. И дальше пошел нормальным шагом.

«Эк, куда хватил, — подумал он, уже слегка остыв, — а кто потом за этих хулиганчиков сидеть будет? Святой или какой там дух, что ли? Нет, я буду сидеть… Так что черт с ними, с четырьмя рублями, и нос уже почти не болит, ребята еще молодые, глупые, постарше станут, небось сами со стыдом будут вспоминать сегодняшний случай. Вот ведь куда может завести человека ослепление гневом… Но что же там, однако, в саду, хоть бы домик не тронул, паразит, грядки, бог с ними!..»

Домик встретил Леву спокойными темными окнами. Лева отыскал на полке фонарик и с замирающим сердцем открыл дверь сарайчика. Древний сосуд стоял там, где он его и оставлял. Пробка была на месте.

Леву знобило, и, хотя на дворе было лето, он слегка подтопил печку, не спеша поужинал привезенными из дома припасами, выпил стопку смородиновой настойки. А потом погасил свет и лег спать. Больше он не беспокоился, что джинн вылезет из кувшина сам, без посторонней помощи. Раз тыщу лет просидел, значит, и дальше будет сидеть, если никто не помешает. И правильно, пускай сидит, зря, небось, не посадят.

«А интересно было бы хоть одним глазком посмотреть на этого великана, — думал Лева, лежа в потемках. — Он, поди, выше моего домика ростом, да уж, конечно, выше, что он, мой домик. Нет, этот великан, пожалуй, даже выше двухэтажного особняка нашего начальника АХО, хотя что это я, смешно даже! Джинн наверняка с телебашню будет ростом… А может, и не будет. Нет, не будет. Выше десятого этажа вряд ли. Метров тридцать, тридцать два от силы.

А кувшин такой маленький и легкий. Даже и не верится… А может, выдумал я все сдуру? Может, нету в этом кувшине никого? Может, был, да весь вышел? Нет, вышел не весь, только кусочек бороды вышел, это я сам видел. А вдруг он там давно умер? Хоть и джинн, но ведь и ему не высидеть в тесном горшке больше определенного срока. Вдруг умер или даже наложил на себя руки от тоски. А что, очень даже запросто. Любой бы на его месте не выдержал. А к примеру, и я…»

И тут Лева ни с того, ни с сего начал думать, какой бы он выбрал способ, если бы вдруг припекло.

«Та-ак, — перебирал он в уме. — Вешаться — пошло. Стреляться — не из чего. Вены вскрывать — как-то нехорошо… Может, нож в сердце? Нож — это красиво. Но как представишь, что своей рукой поднес к груди сверкающий замогильным холодом тесак и надавил и нож стал постепенно скрываться в твоей беззащитной груди…»

Лева аж поежился в постели, так ясно он представил все это, и в тот же миг понял, что ничего такого проделать с собой никогда не сможет.

Мысли его вернулись к старинному кувшину:

«А если он все-таки там сидит спокойненько и ждет своего часа? А я как открою, да выпущу его на волю! А он как закричит с высоты своего невиданного роста: «Ты выпустил меня, о, повелитель! Осеребрю, озолочу, приказывай, чего хочешь, о, господин мой, да продлит аллах дни твои, о, светоч моих очей!» И упадет передо мной ниц, аж земля содрогнется, как бы мой домишко не рассыпался. А я как прикажу ему, мол, построй-ка мне такие хоромы, как у нашего начальника АХО и даже еще роскошней!..

Впрочем, нет. Он-то, возможно, и построит любой терем, да ведь теперь не старое время, теперь придется декларацию о доходах представлять. А где я ее возьму? Джинн, конечно, хоть какую декларацию мне нарисует, ему это, конечно, раз плюнуть. Но ведь проверять станут, и тогда уж никакой дух не спасет…»

Лева встал напиться. Видать, смородиновая настойка уже слегка перебродила.

«…А я как открою, выпущу его на волю — а он как выскочит, как закричит: «Ах ты такой-сякой, неверный, что же ты, скотина, так долго не выпускал меня отсюда и куда ты подевал мою распрекрасную бороду?! А вот я тебя за это сейчас поджарю на костре из твоей хибарки, хороший костерок получится, дровишки сухие, да как съем я тебя, упитанного и некурящего, да как запью твоей настоечкой вопреки указу изготовленной! Да как с новыми силами начну крушить всю эту вашу частную собственность!»

И снова Лева поежился в постели от грозной реальности возникших в сознании картин. «Нет, настойку надо, пожалуй, вылить от греха!» — подумал он и провалился в глубокий беспокойный сон.

Лева встал разбитым и совсем неотдохнувшим. Кое-как умылся, но теплая вода почти не освежила. Не вытираясь, он прошлепал босыми ногами к сарайчику и скоро показался оттуда с кувшином на плече.

Никем не замеченный в этот ранний час, Лева спустился через кусты к речке, делившей коллективный сад надвое, немного повозившись, привязал к кувшину какую-то ржавую железяку и, пристроив свой груз на спину, тихонько поплыл. Достигнув середины, он свалил древнюю емкость в воду, и она сразу скрылась в глубине, даже не булькнув.

К берегу он возвращался раскрепощенно и резво, разрезая неподвижную утреннюю воду торопливыми саженками.

Потом Лева сделал небольшую пробежку по саду, тщательно обтерся жестким массажным полотенцем, похлопал себя по впалому животу и скрылся в домике. Но сразу снова появился, таща огромную стеклянную бутыль с чем-то аппетитно розовым внутри. Он вылил настойку в ту же речку, и на пару минут медленно бегущая вода окрасилась в приятный красный цвет. Но только на пару минут.

Теперь Лева чувствовал себя наконец-то совершенно свободным. Неделя, полная страхов, самый малый из которых он пережил накануне в электричке, благополучно закончилась. И он целый день увлеченно работал в саду за троих — и за себя, и за жену с тещей, гостивших в деревне, — полол, окучивал, прореживал, подрезал, подвязывал, и не знаю, что они там еще делают целыми днями, эти сегодняшние мичуринцы.

Лева лег спать, ощущая в членах приятную усталость и тихую радость в сердце от хорошо начавшегося и так же хорошо окончившегося дня. Он сладко потянулся в постели, зажмурился, надеясь мгновенно заснуть…

«Дурак я, дурак! — эта метнувшаяся в голове мысль разом сбила Леву с дороги, ведущей в страну сладкого забытья и радужных грез. — Кретин последний, и больше никто! Иметь то, чего не имеет ни одна душа в мире, ни один воротила из военно-промышленного комплекса, ни один начальник АХО, и так, за здорово живешь, потерять! Утопить добровольно да еще потом весь день радоваться, что легко отделался. Ну, где еще в природе встречаются на свободе такие дураки!»

Напрасно кто-то, сидящий внутри Левы, пытался вразумить своего хозяина, пытался выяснить хотя бы, зачем Леве вдруг сдался этот горшок с неизвестным, а может, и очень опасным содержимым, если уже все было решено и обдумано. Все напрасно.

В общем, посреди ночи наш Лева встал и отправился к речке. И речка, такая домашняя и ласковая днем, показалась ему в темноте загадочной и страшной. К тому же от одного вида черной воды его начал бить озноб. Но о возвращении назад, в теплую постель, не могло быть и речи. Словно сам заточенный в горшке, джинн звал его с речного дна, молил об освобождении. Впрочем, если бы кто-то действительно звал Леву на помощь, он бы, может, и не отозвался, поскольку был от природы робким и не очень уверенным в своих физических возможностях. Значит, тут имело место что-то другое. Да ладно, не важно. А важно то, что, пересилив страх, Лева вошел в воду и поплыл, а достигнув середины, нырнул, набрав в легкие побольше воздуху.

Это малоприятное купание продолжалось часа три. Уже у Левы зуб на зуб не попадал, уже судорога начинала сводить ноги, уже маячила реальная перспектива подхватить пневмонию или что похуже. А бедный Лева, которому, как мы знаем, ничего особенного не требовалось от жизни, все нырял и нырял в эту враждебную пучину. Видимо, кувшин маленько отнесло вниз по течению, что и осложнило поиски. К тому же приходилось искать только на ощупь, и любой здравомыслящий человек отложил бы это купание до утра. Но Лева в этот момент к числу здравомыслящих, конечно же, не относился. Да и нырять вот так, на глазах соседей, означало бы давать потом неизбежные объяснения. А где их возьмешь?

Наконец Лева нашарил среди камней драгоценный кувшин, отвязал груз и поплыл к берегу. Войдя в домик, он рухнул без сил. Но потом, одолевая изнеможение, поднялся, поставил на плитку чайник. И пожалел о смородиновке, пусть и перестоявшей маленько.

На другой день Лева отправился на электричку, неся под мышкой огромный сверток. Ему мерещилось, что люди с подозрением провожают глазами его самого, а главное, его ношу. Но, естественно, только мерещилось. Мало ли какие диковинные свертки бывают у людей на станции, их и разглядеть-то не успеешь, да и неинтересно.

А в электричке опять навалились сомнения. И по мере приближения к городу эти сомнения все крепли, пока не оформились в конкретный замысел. Лева решил «забыть» кувшин в вагоне и, таким образом, отделаться от него раз и навсегда.

Но уже через пару часов он бегал по вокзалу от одного человека в форменной фуражке к другому, бегал с выпученными от отчаяния глазами. И снова был счастлив, что пропажа благополучно нашлась, что никто не успел открыть пробку.

А потом он оставлял кувшин в трамвае и снова искал его, унижаясь и заискивая перед каждым, от кого могла зависеть судьба драгоценного и ненавистного сосуда. А потом совал свой кувшин в самосвал с мусором, чтобы очень скоро рыться в отбросах с отчаянной решимостью перерыть всю городскую свалку. Но стоило Леве в очередной раз притащить своего мучителя домой и поставить куда-нибудь, поклявшись больше не пытаться от него избавиться, а тем более открыть пробку, как начинали чесаться руки…

И однажды Лева снова поехал в сад, прихватив с собой кувшин. Он выкопал прямо посреди грядок огромную яму, опустил сосуд на дно и принялся торопливо зарывать. А когда совсем зарыл, то уже вполне созрел для того, чтобы, передохнув, снова начать откапывать. Он и начал откапывать, даже и без отдыха. Пот заливал глаза, сердце в груди колотилось, как молот, требуя передышки. А Лева все копал и копал, словно боялся, что кувшин провалится сквозь землю, растворится в ней. Тут его и прихватил инфаркт. Пока прибежали соседи, пока добралась из города «скорая», все было кончено. Люди так и не поняли, чего это сосед так спешил с перекопкой.

Так кувшин и лежит по сей день глубоко в земле. И теперь этим участком владеет совсем другой человек. Он счастлив, потому что еще не знает, какое неведомое диво спрятано под его викторией и облепихой.

Я бы мог указать любознательным заветное место, но прошу хорошо подумать, принесет ли вам счастье эта раскрытая тайна.

Эксперимент

В институте онкологии Семен работал уже три года и, несмотря на эксперименты, время от времени проводимые над ним, был доволен судьбой. Как каждый настоящий ученый, он был готов на любые жертвы ради науки. Семеном его прозвали лаборантки, тужась на оригинальность, но Семену нравилась эта кличка, он думал, что его неспроста нарекли человеческим именем.

Семен был невзрачной и довольно грустной дворнягой, но какая-то почти невероятная мутация наградила его интеллектом. В детстве его, бездомного и тощего щенка, подобрал институтский электрик и притащил на работу. Электрика скоро уволили за прогулы, а Семена пристроили в лабораторию и поставили на довольствие.

Очень скоро он освоил человеческий язык, цепкой памятью запомнил кучу латинских слов, если бы устроить экзамен, пес, пожалуй, потянул бы на фельдшера. Для трех лет самообразования — совсем неплохо!

Семен запросто открывал лапой любые задвижки и защелки, гулял ночью по всей лаборатории, пока его не стали запирать на висячий замок. Душа его жаждала полноправного общения с человеком, он не раз делал попытку заговорить, но получался противный вой — язык был непослушным, брал в зубы карандаш — получались непонятные каракули. Он умел считать, но ведь не станешь же лаять сто раз, если в результате какого-нибудь арифметического действия получится сто.

Со временем Семен понял, что, имея интеллект, не менее важно иметь средства для его выражения, но духом не упал и мучительно искал выход. Мозг его работал постоянно и напряженно, Семен почти не спал, мало ел. За это его презрительно называли иногда доходягой, но терпели за понятливость и тихий нрав.

Общаться с другими жителями лаборатории ему было противно. Жившая по соседству смазливая Айна была как будто не прочь познакомиться с ним поближе, но Семен и мысли не допускал, что между ними может случиться любовь на глазах у всех, к тому же он не мог простить Айне ее легкомысленных связей с другими псами.

Его четвероногие собратья время от времени умирали, отдав за науку свое единственное достояние — жизнь. Остальные собаки тоскливо жались по углам, но через полчаса после того, как покойного выносили, обо всем забывали, успокоившись, резвились, ели. А Семен на несколько дней заболевал. «Надо же, какой чувствительный!» — фыркали лаборантки. Такого права за ним почему-то никто не признавал.

И однажды настала очередь Семена. Когда выбирали кандидата на эту участь, не было никаких оснований пожалеть именно его.

Ему не было страшно, когда делали прививку. Он внутренне был готов к этому, но надеялся, что еще успеет найти средство для установления контакта с людьми. Если бы в детстве ему еще больше повезло и он попал бы в другой институт, нейрохирургии например, наверняка этот контакт уже состоялся бы. Но ничего не поделаешь. Спасибо и за то, что его довольно непривлекательная шкурка не досталась живодерам.

Семен внимательно прислушивался к своему организму. Он старался побольше есть, зная, что скоро не сможет этого делать…

Болезнь сперва некоторое время молчала, потом стала отзываться легким недомоганием, появилась одышка. «Как жалко, — с горечью думал Семен, — что мутация не коснулась моего языка, я так много полезного мог бы рассказать людям!» Так уж Семен был устроен: он любил людей по-собачьи. И думал всегда в первую очередь только о них, о их благополучии.

Болезнь развивалась все быстрее. Начавшись в легких, она охватила горло, достала желудок. Наступила непроходимость пищевода, и Семен перестал есть и пить. Но физически он был еще достаточно крепок, сердце работало исправно. Мысленно он заполнял графы в истории своей болезни, начиная с самого первого дня. Это был уникальный документ, но как, как сделать так, чтобы люди смогли его прочитать?! Мысли путались, отвлекала боль, пронизывающая все его существо. Контакта не было, не было…

«Как пригодилась бы сейчас хоть одна инъекция морфия!» — с тоской мечтал Семен. Но облегчение его страданий не входило в задачи эксперимента. Напротив, ставилось целью проследить естественное развитие болезни от начала и до конца.

А муки становились с каждым днем все нестерпимей. Семен тихонько скулил по ночам, нос его был сухим и горячим, бока ввалились, он перестал вставать. И однажды ночью, в один из перерывов между приступами, которые теперь почти не прекращались, Семен понял, что контакта уже не будет. Собрав остатки сил, он поднялся, подошел к миске, куда ежедневно на всякий случай продолжали класть кусочки мяса. Он долго раскладывал эти кусочки на полу клетки, пока не получились слова: «Я больше не могу!» Потом зубами нащупал на передней лапе зачастившую артерию…

Утром первой увидела Семена уборщица. От изумления она перекрестилась, потом, поняв, что сплоховала, сердито плюнула, собрала раскиданное по всей клетке мясо, чтобы отдать его другим больным собакам, которые пока не потеряли аппетит — не пропадать же добру, — и пошла докладывать о случившемся заведующему лабораторией.

Заведующий, молодой, подающий надежды ученый, выслушав ее, с досадой ругнулся:

— Чертова псина, испортила эксперимент в самом конце!.. — Но, помолчав, задумчиво проговорил: — Однако случай-то из ряда вон… А что, вполне можно дать информашку в «Очевидное — невероятное».

Андрей Щупов